Иван Бунин
Шрифт:
Чем же объяснить такое неприятие «своих», тоже близких «символической мировой»? Упрямым, ядовито-желчным характером? Упорным консерватизмом, отсутствием какого-либо смирения и гордыней, чрезмерно высокой самооценкой, не позволявшими поставить кого-либо вровень с собою или выше себя?.. Может быть, видя чужой талант, он ревновал, возможно, любое отступление от канона, классики, Пушкина заставляло его, — он не был просто злым никогда, — Рыцаря литературы, тут же хвататься за меч, вздымать копье?..
Приходится признать, жизнь отомстила Ивану Алексеевичу тем, что по сей день многие мало читают и ценят его как поэта, всячески превознося его прозу. Так было и при жизни: символисты отвечали ему таким же неприятием или недооценкой его поэзии.
Впрочем, довольно хоть немного сойтись с поэтами, подружить с ними, пожить в этой среде, повариться, чтобы узнать, как этот замечательный народ тщеславен, капризен, ревнив, пристрастен друг к другу. Древо нашей цивилизации выросло из греческого семени, все оттуда, и ежегодные конкурсы поэтов-драматургов не могли не образовать в конце концов ген соперничества, соревновательности, —
Удивительно все же это свойство таланта, — а здесь лучше сказать гения, — верить в свою правоту, быть судьей и другим, и, главное, себе, — «Ты сам свой высший суд», по Пушкину, — он не принадлежит ни к какой партии, заряжаясь ее идеологическими установками, ни к религии или секте, чтобы руководствоваться их догматами и жестокими законами, хотя он несомненно верующий человек. Более всего он верит в себя, в свою звезду, свое предопределение. А точка отсчета его, критерий — тоже свой, один: жизнь. Он уже знает ее и подумал о ней достаточно. Жизнь — великое счастье, и великая трагедия, человек мал, одинок и бессилен, праздник жизни заключается непостижимым таинством смерти, разум и душа живут в непрерывной борьбе, эмоции переплетаются и движутся в душе самыми невероятными противоречивыми сочетаниями. И все же есть истина жизни, и она едина и проста: идти, двигаться, изменяться. Есть единое время: сразу и прошлое, и настоящее, и предстоящее, и день наступающий ничем не лучше, не надежнее проходящего или предыдущего. «И вот я… отбросил книгу в солому и с удивлением и с радостью, какими-то новыми глазами смотрю кругом, остро вижу, слышу, обоняю, — главное, чувствую что-то необыкновенно простое и в то же время необыкновенно сложное, то глубокое, чудесное, невыразимое, что есть в жизни и во мне самом и о чем никогда не пишут как следует в книгах… „Все читаете, все книжки выдумываете“. А зачем выдумывать? Зачем героини и герои? Зачем роман, повесть, с завязкой и развязкой? Вечная боязнь показаться недостаточно книжным, недостаточно похожим на тех, что прославлены! И вечная мука — вечно молчать, не говорить как раз о том, что есть истинно твое и единственно настоящее, требующее наиболее законно выражения, то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове!» («Книга», 1924)
Да, конечно, он жил, чтобы писать. Он все бросал, отторгался, иной раз чуть хитря, уходил отовсюду — из Харькова, из обеих столиц, из Орла, где так кипела-проходила его любовь, из Ялты от Чехова, с которым было так приятно, душевно дружиться, из Крыма, который обожал, из Одессы, — отовсюду стремился он в свое любимое Васильевское. Работать! Вырабатывать себя! Добиваться совершенства. Чехов, повторим, сказал, что его рассказы трудно читать, задыхаешься, — они так насыщены, словно двойной бульон; это уже была особая, бунинская проза.
РЕЧЬ О ЛИТЕРАТУРЕ
Он разошелся с символизмом так же, как разошелся с революционно-демократическим движением. Декаданс ведь, в сущности, тоже пришел с Запада, из Европы, и вся русскость Бунина, его преданность русской культуре и литературе отчасти и поэтому сделали его противником символизма и даже борцом против него.
Можно немало говорить на эту тему, но все равно не скажешь лучше самого Ивана Алексеевича. Он очень рано, единожды и навсегда сказал все, что думал об этом. Известная, популярная газета «Русские ведомости» осенью 1913 года праздновала свой полувековой юбилей. После юбилейного заседания состоялся, как водилось, большой, на 680 персон банкет в «Славянском базаре». Среди прочих слово было дано почетному академику И. А. Бунину. Вот главная часть его наделавшей шуму речи: «Приветствую „Русские ведомости“ с благодарностью за то, что дали они русской литературе, и за их отношение к ней. Не останавливаюсь на том, что непосредственно прошло через „Русские ведомости“ и осталось в литературе: столбцы их украшались именами бесспорными — именами Толстого, Чернышевского, Салтыкова, Глеба Успенского, Чехова, Короленко. Отмечу только то, что имена эти были не случайными на этих столбцах, что они не терялись в пестром списке других имен, что до последнего времени окружены они были именами, если и меньшими, то всегда приблизительно того же порядка и ценности определенной, устойчивой, а не созданной теми или иными обстоятельствами. Другая заслуга „Русских ведомостей“ не менее, если не более важна: это — позиция, которую занимали они по отношению к литературе за последние пятнадцать, двадцать лет, и воздействие их на нее, прямое и косвенное. Трудно учесть это воздействие, каждодневное воздействие всякой газеты; но несомненно, что оно огромно, а у нас и за последнее время — особенно.
Наша читающая масса еще малокультурна; газета для нее еще в новинку и действует на умы резко. А потребность в газете растет с каждым днем… А мы — еще далеко не европейцы;
Вы, господа, слишком хорошо знаете, чем была русская жизнь за последние двадцать лет, знаете все радостные и все уродливые или ужасные явления ее. Чем же была русская литература за эти годы? По необходимости отвечая на этот вопрос кратко, в самых общих чертах, я должен твердо сказать, что уродливых, отрицательных явлений было в ней во сто крат более, чем положительных, что литература эта находилась в периоде во всяком случае болезненном, в упадке, в судорогах и метаниях из стороны в сторону. И тысячу раз был прав Толстой, когда говорил: „На моей памяти совершилось поразительное понижение литературы, понижение вкуса и здравого смысла читающей публики“. Толстой причину этого видит в развитии рекламы, в приспособлении писателей и вообще печатного слова ко вкусам и интересам наибольшего числа потребителей, ко вкусам всегда грубым и низким, по его определению.
Но у нас в России есть и другие причины этого падения художественных произведений и вообще печатного слова. Каковы же эти причины? На мой взгляд, вот одна из них. Был известный уклад в русской жизни, тяжелый во многих отношениях, но — уклад. Он должен был разрушиться, исчезнуть — и почти исчез. Была известная культура, не глубокая, не имевшая крепких, вековых корней; она тоже осуждена была на исчезновение еще в те дни, когда „порвалась цепь великая“. Успела ли эта культура создать себе преемницу, основать прочные культурные традиции? Вы знаете, что нет. Писатель — „разночинец“ шестидесятых, семидесятых годов еще дышал этой культурой, да и само время определяло его путь, направляло его. Этот „разночинец“ странствовал, спивался, страдал, болел, но это была другая болезнь, это были муки совести, сердца, — и вы знаете, что это сердце бывало порою поистине „золотым сердцем“.
Теперь в литературу пришел новый „разночинец“, духовный разночинец, уже совсем почти традиций лишенный, сбитый с толку годами восьмидесятыми, девяностыми, а, кроме того, и тем, что должно было встретиться с ним, — европейскими влияниями. Я говорю не о всех представителях современной литературы. Я говорю о типе писателя, еще так недавно преобладавшем. Каков же этот писатель? Он, мало культурный, чуть не подросток во многих и многих отношениях, и начал и жил эксцессами, крайностями и — подражанием, чужим добром. Он нахватался лишь верхушек кое-каких знаний и культуры, а возгордился чрезмерно. Он попал в струю тех течений, что шли с Запада, — и охмелел от них, и внезапно заявил, что и он „декадент“, „символист“, что и он требует самой коренной ломки всего существующего в искусстве и самых новейших форм его (как будто форма отделима от содержания, как будто форма не есть последствие, порождение индивидуальности таланта и того, что он хочет сказать). Конечно, все это было бы совсем смешно, когда бы не было грустно: грустно потому, что нет действий без причин, а на причины — и горестные — я уже указывал; смешно же потому, что разве не нелепо было это требование баррикад и битв за свободу в литературе русской, одной из самых молодых, одной из свободнейших и разностороннейших литератур в мире? Понятны были литературные революции в Европе, эти битвы классицизма с романтизмом, романтизма с реализмом там, где были долголетние твердыни их. А во имя чего начался наш бунт? разве не у нас был Пушкин и почти рядом с ним — Лермонтов, Лев Толстой — и Достоевский, Фет — и Некрасов, Алексей Толстой — и Майков? Разве не с чужого голоса закричали мы и продолжаем кричать?
Да, так вот каково было, господа, начало. Нужно ли мне напоминать дальнейшее? Здесь не место и не время для этого. Я только напомню вам, какое невероятное количество школ, направлений, настроений, призывов, буйных слав и падений видели мы за последние годы! Послушайте писателя нового типа: он, на своем пошлом жаргоне, своими устами или устами своего критика — и чаще всего газетного — скажет вам, что он создал несметное количество новых ценностей, преобразовал прозаический язык, возвел на высоту и обогатил стихотворный, затронул глубочайшие вопросы духа, „выявил“ новую психику, поставил себе великие „задания“, стремится к великим „достижениям“ и „возможностям“, он, не стыдясь, назовет себя „мудрым“, „многогранным“, „дерзновенным“, „солнечным“… А меж тем, за немногими исключениями, не только не создано за последние годы никаких новых ценностей, а, напротив, произошло невероятное обнищание, оглупление и омертвение русской литературы: