Иван Ефремов
Шрифт:
С большим удовольствием он приезжал на Геслеровский (ныне Чкаловский) проспект. Там, в двухэтажном кооперативном особнячке, окружённом небольшим садом и деревянным забором, проживала Ирина Владимировна Вальтер, та самая художница, которая своими норвежскими рисунками подарила ему идею рассказа «Последний марсель». Её мужем был Юрий Петрович Маслаковец, доктор физико-математических наук и сотрудник Института Иоффе. В этом же доме, похожем на старинную городскую усадьбу, жила ещё одна семья — Алла Петровна Маслаковец, сестра Юрия Петровича, пианистка, преподаватель консерватории, и её муж Василий Васильевич Григорьев, инженер Ленгипротранса.
В этом весёлом, жизнелюбивом семействе мужчины были страстными охотниками и держали собак. Постоянное сочетание искусств — живописи и музыки — и точных наук насыщало атмосферу радостью познания. Иван Антонович казался особенно массивным, когда он усаживался в столовой на низком диванчике. Его окружали весёлый смех и добрые шутки, которые он так
1955 год приносит Ефремову резкое обострение болезни сердца. Врачи говорили, что виной всему странный вирус, подхваченный палеонтологом в одной из экспедиций. Один старый врач распознал средиземноморскую лихорадку — периодическую болезнь, которая носит ещё название еврейской или армянской лихорадки и встречается крайне редко. Приступы на протяжении всей жизни бывают внезапными и чрезвычайно болезненными. Сначала непродолжительные, потом они становятся чаще и длительнее.
Тася, о которой речь впереди, почти не отходила от Ивана Антоновича, будучи не только его секретарём, но и няней, и медсестрой.
После прохождения Ефремовым медицинской комиссии — неизбежный уход на временную инвалидность. Это не уход из палеонтологии, не прощание с институтом и музеем, которым отдано так много лет жизни. Это просто передышка… Он вспоминал болезнь, которая сразила его весной 1942 года в Свердловске. Тогда он начал писать. Литература стала его спасительницей.
…Над жёлтыми холмами Коктебеля, над лазурным морем стояло мягкое сентябрьское солнце. С виноградников доносился терпкий, отчётливый запах спелых гроздьев. Волны не спеша накатывали на излучину берега, заставляя блестеть подсыхающие камешки, среди которых Иван Антонович выискивал прозрачные халцедоны (такие же, как в Гоби) и апельсиновые сердолики (как в Средней Азии, он описал их в рассказе «Обсерватория Нур-и-Дешт»). Вечерами солнце опускалось за причудливые выступы Кара-Дага, и скалы на фоне заката становились густо-синими, а затем чеканно чернели и растворялись в наступавшей темноте.
В доме, что у самого берега моря, его ждали милая Тася и заботливая, добрая Мария Степановна. Золотой сентябрь и внимание близких делали своё благое дело. Целительное воздействие оказывали и рукописи поэта — Мария Степановна разрешала читать неопубликованные стихи и прозу Волошина. Ефремов верил: они непременно станут доступны читателям, за десятилетия забвения не потеряют своей свежести и ясности. Таким «стихам, как драгоценным винам, настанет свой черёд». Так говорила любимая Волошиным Цветаева, не зная ещё, что пишет не только о себе.
Из газет Ефремов узнал, что в академии произведена замена руководства биоотделения и академиком-секретарём избран академик В. А. Энгельгардт, человек знающий, порядочный и смелый.
По возвращении в Москву Орлов рассказал, что поставил подпись под письмом, направленным в Президиум ЦК КПСС — в историю это обращение вошло как «письмо трёхсот». Должны же наверху когда-нибудь понять, к чему привела деятельность Лысенко на посту президента ВАСХНИЛ!
Следы сталинского правления были ещё явственны в обществе. Одновременно усиливались новые тенденции. Наука всё больше погружалась в бюрократию. Заседания, отчёты, документы на подпись, масса второстепенных вопросов — всё это связывало научное творчество паутиной непонятных долженствований, отвлекало от смысла научной работы. Орлов, как ответственный руководитель, оказался во многом заложником ситуации. В чём-то он, вероятно, не проявил той принципиальности, которой был столь славен Ефремов. Итогом стало очень резкое письмо, написанное Ефремовым в январе 1962 года, где он упрекает бывшего близкого соратника в противодействии его возвращению в ПИН после длительной болезни. В числе прочего там пишется: «Моя ценность как учёного и сделанное в науке уже не зависят ни от каких отзывов, будь то авторитетное высказывание директора или пустозвонная болтовня научного щелкопёра без году неделя в палеонтологии. С другой стороны, никак не могу поверить, чтобы такой принимающий науку всерьёз человек, как Вы, не смог бы понять, что нужно делать, чтобы при любых условиях сделать попытку вернуть в свой институт одного из лучших палеонтологов СССР (ради Бога, примите это как чисто деловую оценку и не используйте как пример пресловутой ефремовской похвальбы)… <…> Но посмотрите сами в себя — есть ли у Вас настоящая преданность науке сейчас (я не говорю о прошлом), действительно ли Вы ведёте науку или плывёте по течению, плюя на всё, кроме того, чтобы Вас не трогали и не занимали Вашего времени. Своей работы Вы давно не ведёте, в институте бываете совсем мало, а если и бываете, то для чисто бумажной возни или пустяковых мелочей, и то стараетесь переложить всё на Ваших помощников. В университете тоже Вы делаете очень мало, перекладывая всё на других, как то постоянно заявляют Ваши помощники там. Вам виднее — может быть, Вы решаете судьбы науки в более высоких инстанциях, став теперь академиком? В этом Вы должны быть сами себе судьёй, ибо если и там Вы ведёте ту же линию, то что же у Вас тогда, где то оно, главное в жизни?»
Ефремов стал неудобен в рамках новых взаимоотношений, и Орлов, отвечая ему, про это пишет. Ставки, вакансии, которые существовали
«Не помню, говорил ли Вам, но многим другим всегда говорил, что если бы я мог — я охотно платил бы Вам полную ставку впредь пожизненно, без всякой работы с Вашей стороны, просто за то, что Вами сделано уже. Другое дело, что я бессилен платить так, что в моём распоряжении в настоящее время имеются лишь возможности, о которых я недавно наспех Вам писал. А высказанное Вами при нашем последнем свидании предположение об относительной доступности продления Вашей инвалидности на год — по Вашему положению в области литературы — привело меня тогда к представлению, что, вероятно, этим надо воспользоваться — пока; а дальше, может, установится же, наконец, штатное консультантство. Последнее время Вы, насколько я себе представляю, заняты целиком литературной работой, и в данный момент, пока Вам не до палеонтологии — в смысле повседневного интереса и занятия ею. <…> Заведование лабораториями стало сейчас повседневно много хлопотнее, чем было недавно; я себе не представляю, как при Вашем объёме литературной работы Вам себе это заведование брать. Если бы Вы видели, как мы сейчас мучимся, когда уже не учёный совет, и не директор, и не Биоотделение, и не президент, а какая-то «секция Госкомитета» над нами начальство, когда со всем этим приходится «париться» целые дни и дирекции, и «завам», — Вы бы меня поняли…»
Правда была у обоих. У Ефремова — правда духа науки. У Орлова — правда существующей формы научной организации. Эти правды оказались несовместимы.
Но это будет через несколько лет.
…Осенью 1955 года палеонтолог Е. А. Малеев, обрабатывавший монгольские сборы, описал нового хищного динозавра, позвонки и череп которого были добыты в Нэмэгэту. Евгений Александрович назвал ящера тарбозавром. Рассматривая отпрепарированный череп, Ефремов сказал, посмеиваясь:
— Смотрите, какие зубы! С такими зубами ни один социализм не страшен!
Последовало сразу несколько доносов — в партбюро института. Секретарь партбюро Ирина Васильевна Хворова дальнейшего хода делу не дала, только выговорила Ивану Антоновичу:
— Ну как вы могли!
Итак, временная инвалидность. Палеонтология всегда будет рядом, возможно, к ней ещё удастся вернуться. А теперь пора отправиться в иное плавание, ориентируясь на иной альмукантарат. [203]
«Краса Ненаглядная»
203
Альмукантарат — малый круг небесной сферы, параллельный истинному горизонту наблюдателя. Альмукантарат, проходящий через данное светило на сфере, называется альмукантаратом данного светила. Используется в навигации.
В 1935 году, когда Иван Антонович возвратился с Чары, ему попалась книга Константина Паустовского «Романтики». Молодой Паустовский, прозрачный и призрачный язык которого завораживал, а образы были близки чарующим образам Грина, словно компенсировал своим исполненным чувства мировйдением формирующуюся научную точность высказываний Ефремова. Иван Антонович успел купить книгу, тираж которой был весьма невелик, и удачно — переизданий больше не было. [204]
Роман стал одной из любимых книг Ефремова. Паустовский, вкладывая в «Романтиков» свой глубинный личный опыт, вдохновенно говорил о мечте и гении, о полярностях жизни и смерти, о женской любви и её преломлении в судьбе мужчины.
204
Только в 1957 году роман К. Г. Паустовского «Романтики» вошёл в собрание сочинений в шести томах.
Молодой писатель Максимов любит двух прекрасных девушек: светлую, с ясной душой Хатидже и страстную, порывистую Наташу. Максимов чувствует, что Наташа требует себе всего мужчину без остатка. Он любит её — подсознательно, тоскует по её тёмной страстности, но жизнь в повседневности вместе с ней невозможна. Хатидже знает об отношениях своего любимого и Наташи. Когда на Чатырдаге, в хижине для туристов, она знакомится с Наташей, то долго разговаривает с ней — и затем говорит Максимову такие слова: «Я полюбила тебя давно, очень давно… <…> и вот ты стал мне самым близким, самым нужным человеком. Вне тебя я не живу. Ты знаешь, я упрямая и ничего не делаю наполовину. Я полна забот и тревог о каждом твоём дне, я часто делаю хорошее людям только потому, что они любят тебя. Мне легче не жить, чем увидеть, как ты мучаешься. <…> Я поняла, что у тебя в жизни будет много падений и подъёмов, ты будешь ещё много любить, мучиться: каждая любовь — это новое рождение себя, — но я всегда буду близка тебе, потому что у нас одна цель — твоё творчество. Оно принадлежит всем. Всё, что ты написал и напишешь, выше той боли, что ты доставляешь мне. <…> Но если ты бросишь писать, бросишь думать и расти как человек, я откажусь от тебя».