Иван Никулин — русский матрос
Шрифт:
В отряде никто не знал, разумеется, об этих мыслях Никулина. Он был для своих бойцов все тем же решительным, непреклонным, отважным командиром, еще строже и суше стало его лицо, еще отчетливее звучали команды, в глазах появился жестковатый блеск. Годами он был не старше своих бойцов, но им казалось, что командира отделяет от них по крайней мере двадцатилетие. Теперь никому и в голову не могло прийти хлопнуть Никулина по плечу или в полутьме, шутки ради, подсунуть к чаю соль вместо сахара, как это было всего две недели назад.
Боясь подорвать боевой дух отряда, Никулин никого не посвящал в свои мысли. Но
Он подумал однажды: «Хоть бы майор какой встретился или капитан. Сдал бы ему командование, а сам — в ряды!». Сейчас же он отогнал эту мысль, продиктованную слабостью. Уйти из боязни ответственности — разве это не самое настоящее предательство? Если ты принял на себя власть, значит принял все сопутствующие ей тяготы, значит терпи до конца. «Ничего! — решил он. — Я крепкий, выдержу!»
Между тем в отряд по одному, по два вливались все новые люди. Маруся на расчетах кричала с левого фланга.
— Двадцать третий неполный!
Через день:
— Двадцать четвертый полный!
Еще через день:
— Двадцать пятый неполный!
…Случилось однажды отряду остановиться ранним утром на отдых в отлогой мелкой лощине. Откуда-то принесло недобрым ветром «мессершмитт». Пробив облака, он пошёл совсем низко над степью, в сотне метров. И нашлась в отряде одна горячая дурная голова из новеньких: вскочив, красноармеец зачастил в небо из своего полуавтомата. «Отставить!» — закричал Никулин, но было уже поздно, — летчик заметил отряд и пошел в атаку, поливая лощину свинцом из всех пулеметов.
Сделав два захода, «мессершмитт» скрылся. Бойцы начали подниматься. Четыре человека остались лежать на земле — паровозный машинист и три красноармейца, в том числе бывший обладатель горячей головы, которая сейчас холодела и сочилась кровью, пронизанная насквозь немецкой пулей.
Никулин поднял отряд и повел скорым маршем. Он опасался, что «мессершмитт» наведет танки или моторизованную пехоту.
Шли без отдыха, — зорко наблюдая за горизонтом и воздухом. К вечеру были далеко. Бойцы едва держались на ногах после двадцати четырех часов марша. А тут еще начал сеяться тонкий дождь; расходясь, он грозил перейти к ночи в ливень.
Справа, за бугром, мутно темнели на мглистом небе верхушки ветел и крыши. Никулин решил заночевать на этом хуторе.
Папаша разместил бойцов, для Никулина и Фомичева отвел отдельную хату. Хозяйка начала собирать ужин, но Фомичев не дождался — наскоро выпив кружку чаю, растянулся на широкой лавке и захрапел.
Никулин ужинал в одиночестве при слабом свете крохотной коптилки. Потом лег, попробовал уснуть. Сон к нему не шел, хотя усталость ломила колени и плечи. Он лежал и все думал, думал, но в мыслях не было ясности — они скользили, путались, и никак не удавалось закрепить их для себя в словах.
Эта бесплодная охота за собственными мыслями утомила его, все мешало ему, все раздражало — и голоса хозяев за дверью, и храп Фомичева, и тяжкий, глухой шум ливня.
Резким движением он поднялся, спустил под лавку босые ноги, зажег коптилку, посмотрел на часы. Восьми еще нет, совсем рано, а темь какая! Придется, пожалуй, до новой луны перейти на дневные марши. Потом он поморщился, вспомнив утреннее происшествие. Как нехорошо
Он рассердился на себя за свою слабость. Мысли его прояснились и теперь шли одна за другой, в строгом порядке, с напором. Завтра же надо выстроить бойцов и сказать им, что вводится сверхстрожайшая дисциплина, а к нарушителям будут применяться только две меры: или изгнание из отряда, или расстрел. Пора уж заводить настоящие военные порядки. Значит, так: «Приказ номер первый по отдельному сводному отряду морской пехоты. Приказываю всему личному составу как на маршах, так и на отдыхе соблюдать строжайшую дисциплину, крайнюю осторожность и скрытность…».
Никулин торопливо достал из внутреннего кармана бушлата карандаш и записную книжку, начал искать в ней чистую страницу, да так и застыл с книжкой в руках — погрузился в какое-то забытье. А когда очнулся, опять и разум его, и тело, и дух подавлены были свинцовой, непреодолимой усталостью. Она, оказывается, не ушла, не исчезла — она стояла рядом и выжидала только момента, когда он потеряет контроль над собой.
…Выл ненастный ветер, стучал в окно дождь; мигала коптилка, слабо и зыбко освещая угол хаты и в углу за столом Никулина, положившего голову на руки.
В разведку
Когда он проснулся, за окном уже развиднелось. Кричали простуженными голосами петухи. Никулин торопливо обулся, растолкал Фомичева:
— Вставай! Умываться пошли!
На улице было сумрачно от низких туч, заваливших все небо до горизонта, под косогором над пустыми огородами стоял мглистый пар, вверху мутно-белесый, а ниже, у самой земли, густой и чадный, из садика тянуло по ветру тонким и пьяным запахом осеннего тления. Грустно и голо было вокруг, но Никулин сумел увидеть солнце — оно просвечивало на востоке из-за серых туч мутным расплывчатым пятном.
— Солнышко! — сказал Никулин.
— Какое там солнышко! — проворчал Фомичев, перехватывая руками скользкий шест журавля и заталкивая его все глубже в колодец. — Солнышка не жди, теперь одна мокреть пойдет.
— Ничего! — ответил Никулин. — К полудню проглянет, враз все высушит. Ну, давай, Фомичев, лей, не жалей!
Голый до пояса, поеживаясь, покряхтывая от ледяной воды, Никулин долго и шумно плескался, заставил вылить на себя всю бадью.