Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание
Шрифт:
Еще одна ранняя страсть Шмелева — чтение. Как-то во дворе он увидел дворника, который по слогам читал потрепанную книжечку. Но это был не поминальник и не молитвенник, что казалось необычным для той среды. Мальчик понял, что есть другие книги, их откуда-то берут, и нужно научиться читать.
Сергей Иванович взял — не ради барыша, а чести ради — подряд на строительство «мест» для публики к открытию памятника Пушкину. Тогда семилетний Иван и услышал впервые о Пушкине. И хотя он еще не знал, что Пушкин — поэт, он стал для него своим и близким. Пушкин был постоянной темой разговоров в доме. Его образ долго ассоциировался в памяти мальчика прежде всего со смертельно больным отцом, с оставшимися в его кабинете пригласительными билетами на торжество освящения и открытия памятника. Из этих билетов он строил домики, потом стал учить стихи поэта наизусть. Он читал «Песнь о вещем Олеге» и плакал: жаль было и бедного Олега, и бедного коня. Однажды почтальон принес завернутое в рогожку фисташкового цвета полное собрание сочинений поэта. Тогда и случилось истинное открытие Пушкина. Но разгадан он был только в 1930-е годы.
На Калужской находилась книжная лавка Соколова. В ней не было дверей, и на ночь она закрывалась досками. В этой лавке в енотовой шубе сидел сам Соколов, обладатель рыжего, похожего на лисью морду, с утиным носом, лица. Соколов продавал дешевые книги, книжки-листовки, продавал и редкие издания,
Из русских писателей в гимназическом возрасте Шмелев зачитывался М. Загоскиным, И. Крыловым, И. Тургеневым, В. Короленко, П. Мельниковым-Печерским, А. Чеховым, от которого воспринял «чувство народности, русскости, родного». Он знал наизусть лермонтовский «Маскарад», рано прочитал Г. Успенского и Н. Златовратского, и ему нравилось, что они описывали знакомую ему жизнь. От едкого слова М. Салтыкова-Щедрина он впадал в восторг. Заметим, однако, что постаревший Шмелев посчитал это слово неимоверным злом для России. Из европейских писателей любимыми были те, которые будоражили воображение, — Ж. Верн, М. Рид, Ф. Марриэт, Г. Эмар. Он увлекался Г. Флобером, Э. Золя, А. Доде, Ги де Мопассаном, Ч. Диккенсом и не любил Г. Гейне, не любил В. Гюго за очень уж скрытую в медлительной фабуле суть, И. В. Гете — за сухость.
О ранних литературных пристрастиях Шмелева можно судить по его автобиографическому рассказу «Как я встречался с Чеховым» (1934). На пруду в саду при Мещанском училище Чехов облюбовал для рыбалки место, которое мальчики-гимназисты считали своим, — так состоялось их знакомство; позже они вновь встретились в библиотеке Мещанского училища:
Мне опять понравилось добродушное его лицо, такое отрытое, простое, как у нашего Макарки из бань, только волосы были не ежом, а волнисто зачесаны назад, как у о. дьякона. Вскидывая пенсне, он вдруг обратился к нам:
— А, господа рыболовы… братья-краснокожие! — сказал он, с усмешливой улыбкой, — вот где судьбе угодно было столкнуть нас лицом к лицу… — выговорил он особенным, книжным, языком. — Тут мы, кажется, не поссоримся, книг вдоволь.
Мы в смущении молчали, теребя пояса, как на уроке.
— А ну, посмотрим, что вы предпочитаете. Любите Жюль-Верна? — обращается он ко мне.
Я отвечаю робко, что уже прочитал всего Жюль-Верна, а теперь… Но он начинает допрашивать:
— Ого! А Густава Эмара, а Фенимора Купера?.. Ну-ка, проэкзаменуем краснокожих братьев… Что читали из Густава Эмара?..
И я начинаю перечислять, как по каталогу, — я хорошо знал каталоги: Великий предводитель Аукасов, Красный Кедр, Дальний Запад, Закон Линча, Эльдорадо, Буа-Брюле, или Сожженные Леса, Великая Река…
— Ого! — повторил он значительно. — А что из Майн Рида прочитали? — и он хитро прищурился.
Я был польщен, что такое ко мне внимание: ведь не простой это человек, а пописывает в «Сверчке» и в «Будильнике», и написал даже книгу — «Сказки Мельпомены». И такой замечательный, спрашивает меня, знаю ли я Майн Рида!
Я чеканил, как на экзамене. <…> Он сказал — «вот знаток-то!» — и спросил, сколько мне лет. Я ответил, что скоро будет тринадцать. <…>
— Ого! — сказал он, — вам пора переходить на общее чтение.
Я не понял, что значит — «общее чтение».
— Ну-с… с индейцами мы покончим. А как Загоскина?..
Я ему стал отхватывать Загоскина, а он рассматривал в шкапу книги.
— А… Мельникова-Печерского?
Я видел, что он как раз смотрит на книги Мельникова-Печерского, и ответил, что читал «В лесах» и «На горах», и…
— «На небесах»?.. — посмотрел он через пенсне.
Я хотел показать себя знатоком и сказать, что читал и «На небеса», но что-то удержало. И я сказал, что этого нет в каталогах.
Конечно, читательские вкусы повлияли на его раннее творчество, а писать собственную прозу и стихотворения он начал в гимназии. Поздний Шмелев вывел закон: все, даже гении, в творчестве могут состоятся лишь под чьим-либо влиянием. Даже Пушкин, даже Лермонтов, даже Достоевский, поначалу напитавшийся от Бальзака, даже Мопассан — он что-то воспринял от Флобера, даже ранний Толстой был под влиянием Стендаля…
В первом классе Шмелева прозвали римским оратором — orator romanus. Он рано полюбил слово, а желание писать в нем развили гимназические сочинения. В третьем классе он увлекся романами Ж. Верна и написал поэму о путешествии учителей на Луну на воздушном шаре, сделанном из необъятных штанов латиниста, за что по решению педсовета был наказан. Юмористические стишки, сочиненные в пятом классе и посланные в «Будильник», не были пропущены. «Буди, буди, „Будильник“, / Чтоб жизнь была, а не могильник»! Красным карандашом цензор начертал: жизнь не могильник, а Божий дар. Редакция подарила ему на память гранку, и он годился тем, что всего две строчки его стихов помещались на незаполненном листе бумаги. В пятом же классе он столкнулся с жесткой учительской цензурой: в сочинение о храме Христа Спасителя ввел цитату из пессимиста и бунтаря Надсона, за что получил кол, не был допущен к экзамену и остался на второй год. Он писал потом: «С тех пор я возненавидел и Надсона, и философию».
Положительная сторона этой драмы состояла в том, что Шмелев в итоге попал к другому словеснику — Цветаеву, предоставившему ему полную творческую свободу. Тогда же под влиянием романа Мельникова-Печерского «В лесах» он начал писать роман из эпохи XVI века. Под впечатлением от рассказа Успенского «Будка» он ночью, со слезами, написал рассказ «Городовой Семен»: одинокий городовой дружит с фонарщиком, обездоленным калекой, они мечтают переселиться в деревню, но городовой умирает, фонарщик в его честь зажигает на всю мощь фонари; яркий свет — это аллегория вечного света; но лопаются стекла фонарей, ясно, что фонарщика прогонят со службы, а новый фонарщик будет зажигать фонари вполсвета. Вот такой жалостливый
«Я растерянно показал ему тетрадки и сказал невнятно, что „графа Толстого бы…“ Дворник посмотрел на тетрадки, на мою потертую гимназическую шубу…
— Много у нас графов… самого молодого вам?..
Я сказал, что мне надо знаменитого писателя графа Льва Толстого.
— Во-он кого вам!.. Нету их, уехали к себе в деревню… — и хотел затворить калитку.
Должно быть, мое лицо что-то ему сказало; он опять поглядел на синие тетрадки:
— По ихнему делу, что ли… сочиняете ли? Нету их, в Ясной они, там для их дела поспокойней. И графиня не велит таких бумаг принимать, не беспокоить чтобы.
В этот ужасный миг кто-то, голенастый и прыщавый, в гимназической фуражке и синей курточке, обшитой серым барашком, ляпнул огромным комом в загривок дворнику, и меня залепило снегом. Дворник хлопнул калиткой, чуть не прихлопнул мою руку и погнался за голенастым: „ну, стой теперь, су-кин кот… я те покажу, чертов баловень!“ — слышал я сиплый голос и топот ног. Я вытирал глаза и мокрый снег, а в глазах смеялось большеротое, некрасивое лицо щеголя гимназиста, — может быть, „самого молодого графа“? Собака брехала яростно, рвалась и гремела цепь. В доме зажгли огонь, и сразу стемнело в переулке. У Николы-Хамовники печально благовестили к вечерне. А я продолжал стоять. Потянуло жареной рыбой с луком, по-постному. В голых березах, осенявших чудесный дом, лег желтоватый отсвет, — должно быть, из нижних окон. Глухо захлопало: затворяли ставни в невидном мне нижнем этаже» («Как я ходил к Толстому», 1936).
II
Университет
Ольга Александровна Охтерлони
У старца Варнавы
«На скалах Валаама»
Семейная жизнь
«Распад»
Литературные объединения
«Человек из ресторана»
Между Толстым и Горьким
В детстве Шмелев любил церковные праздники. Как все в семье, соблюдал посты, всенощные, обедни, а говенья воспринимал как увлекательный подвиг. Но в юношестве он утратил свою воцерковленность, к вере стал безразличен и отдал дань критицизму. Социалистом он не был, но «Народной воле» сочувствовал. Левизна умонастроений — знак времени, и в этом Шмелев мало чем отличался от русской молодежи. Уже в эмиграции прочитав «Автобиографические заметки» отца Сергия (Булгакова), он воспринял их как собственное откровение, как человеческий документ, отразивший искания современников, в том числе и его, Шмелева, отпадение от Церкви: Булгаков тоже родился в религиозной семье, «под кровом церковным», как он писал, но прошел через «искушение в неверии»; среди причин безбожия он называл несогласованность личностного и религиозного, а также бурсачество, вытравившее детскую веру; кроме того, он писал о влиянии искушающей нигилизмом «интеллигентщины — судьбы и проклятия нашей родины»: интеллигентщина оторвала его от «почвы» и толкнула к борьбе с самодержавием; имеет отношение к Шмелеву и признание Булгакова в том, что его критицизм пробудился именно в среде внекультурной, что сделало его беззащитным перед «ядами интеллигентщины», привлекательными для человека, находящегося в поре «первоначальной невинности, святого варварства»; в булгаковских заметках Шмелев увидел себя, тем более что явными были совпадения биографического и эмоционального содержания; например, Булгаков писал: «Я еще помню из отрочества, как я, десятилетним мальчиком, горестно переживал убийство Александра II, со всей трогательностью этой кончины, еще усиливавшейся обликом Царя-Освободителя. Однако этот облик был совершенно вытеснен из памяти сердца политическим обликом его преемника и всем общим характером царствования Александра III» [8] .
8
Булгаков С. Автобиографические заметки. Париж, 1991. С. 25–29.
Интеллектуальные искания пришлись на время учебы на юридическом факультете Московского университета, куда Шмелев поступил в 1894 году. Вот его признание из очерка «У старца Варнавы» (1936): «Я питал ненасытную жажду „знать“. И я многое узнавал, и это знание уводило меня от самого важного знания — от Источника Знания, от Церкви». Новым источником знания стали книжные прилавки на Моховой. Шмелев увлекся идеями Г. Бокля, который рассматривал историю цивилизаций с позиций материализма, а человеческую природу объяснял климатом, почвой, ландшафтом, питанием. Дарвинские концепции о генетической связи человека и обезьяны, о сотворении видов, естественном и искусственном отборе, в целом органический детерминизм как принцип познания и систематизации мира — все это также было Шмелеву ново и чрезвычайно интересно. Он осмыслил ботанические идеи профессора Московского университета К. А. Тимирязева, дарвиниста, выразителя позиций естественно-научного материализма, познакомился с философией и социологией высоко ценившего дарвинское «Происхождение видов» позитивиста Г. Спенсера, с его теорией эволюционизма (тут трудно удержаться от искушения напомнить о выпаде В. В. Розанова: «Никакого желания спорить со Спенсером: а желание вцепиться в его аккуратные бакенбарды и выдрать из них 1/2» [9] ). Шмелеву были интересны идеи другого социолога, а также этнографа — Ш. Летурно. Его привлекали труды И. М. Сеченова, его новая психология, изучение психики человека в контексте среды, естественно-научный анализ мозговой деятельности, учение о рефлексах, связь философских и естественных идей в сеченовском понимании человека. Наконец, он заинтересовался теоретиком индивидуалистического анархизма М. Штирнером, который уверял, что с самого рождения человек борется с миром и таким образом утверждает свою индивидуальность, а сам человек есть собственник идей, идеи же универсальные, такие как богобоязнь или благочестие, ущемляют его свободу.
9
Розанов В. В. Опавшие листья // Розанов В. В. О себе и жизни своей / Сост. // В. Г. Сукач. М., 1990. С. 207.