Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание
Шрифт:
Как это родственно языку Бунина! Не случайно Шмелев посвятил ему в 1925 году, еще до раздора, рассказ «Russie», в котором говорится: «…я лежал, прищурясь, прислушивался к стукам и вспоминал наше лето, тихое наше небо. И они приходили, как живые, — и запахи, и звуки». Но и Бунин писал о себе: «Я всегда мир воспринимал через запахи, краски, свет, ветер, вино, еду — и так остро, Боже мой, до чего остро, даже больно!» [394] , он долго припоминал Гиппиус ее словечко в его адрес — «описатель». Ни Шмелев в «Лете Господнем», ни Бунин не описывали, они воссоздавали.
394
Бунин И. Дневники // Бунин И. А. Собр. соч. Т. 7. С. 403.
От великана Антона пахнет полушубком, баней, пробками, медом, огурцами; у капусты на постном рынке запах «кислый и вонький», у огурцов — «укропный, хренный»; в доме
395
Зайцев Б. Письма 1923–1971. С. 62.
И запахи, и розовые, золотистые тона «Лета Господня», все это дивование бытом — во славу мира. Ване открывается горний ангелов полет и как пустыня внемлет Богу через земные удовольствия: в субботу третьей недели Поста выпекают рассыпчатые вкусные кресты, как пекла еще прабабушка; ощущение Рождества начинается тогда, когда подвозят мороженых свиней; на праздник Донской из богадельни привозят Марковну — она будет печь «райские прямо пироги, в сто листиков». Так и в бунинской «Жизни Арсеньева» (1927): радость бытия — через детский восторг от «черной, тугой, с тусклым блеском и упоительным спиртным запахом» [396] ваксы, от сапожек с сафьяновым ободком на голенищах, от ременной плеточки со свистком в рукоятке. «С каким блаженным чувством, как сладострастно касался я и этого сафьяна, и этой упругой, гибкой ременной плеточки!» [397]
396
Бунин И. А. Собр. соч. Т. 5. С. 29.
397
Там же.
Радостное отношение Вани к намоленным огурцам или квашеной капусте, мысль его о том, что на том свете едят вкусную постную еду, — о том, что православная вера веселая, просветляющая унынье. Так и Горкин говорит. Позже, в 1941 году он написал Бредиус-Субботиной: «И верно, — что Православие наше — яркое. Больше — в Православии кульминационный пункт — Праздники-то! — „Воскресение“! Радость, восторг, пенье во-всю, до душевного опьянения… а потому и — благо-лепие, святое торжество, священное зрели-ще… культ, богатейший, в цветах-огнях-звуках… в блеске „неба“, в дарах земли. Все — подавай, празднуем, священно пируем, голосим, — вызваниваем — трезвоним… — отсюда и красота церковной стройки, красоты монастырского пейзажа, песнопений, глубин церковно-мистерийного, всего. А куцые монахи „нарочито“ — невнятики, мелочь. Чужд православию аскетизм грязи, бывали уклоны… но аскетизм подвижников — не самоцель, а лишь трамплин для высоченнейшего скачка ввысь!» [398]
398
Письмо от 18.02.1942 // И. С. Шмелев и О. А. Бредиус-Субботина. Т. 1. С. 502.
В 1929 году Иван Сергеевич сказал Буниным, что о матери писать не может, «а об отце — бесконечно» [399] . Отцом Шмелев восхищался всю свою жизнь. Ему нравилось в нем даже то, о чем он не счел возможным упомянуть в «Лете Господнем» и что никак не способствовало утверждению устоев в шмелевском доме. Он писал о нем Бредиус-Субботиной: «Отец любил женщин. О-чень. До — романов. Были — на стороне. Притягивал: был живой, фантазер, „молодчик“. Любил хорошо одеваться, — франтил. После него остался большой „гардероб“. Много шляп и прочего» [400] . Сергей Иванович был пылким в работе и в любви. Он был тружеником, созидателем, он был истинным выразителем национального характера, о котором так усиленно размышляла русская эмиграция. Образ обожаемого отца появляется в первой же главе.
399
Устами Буниных. Т. 2. С. 199.
400
Письмо от 6.12.1941 // И. С. Шмелев и О. А. Бредиус-Субботина. Т. 1. С. 320.
Описанная в конце произведения смерть отца — источник скорби Вани, источник глубокой печали и постаревшего
401
Переписка двух Иванов (1935–1946). С. 270.
402
Там же. С. 306.
Даже религиозные реалии Шмелев передал через быт. Обивка гроба в гробовой и посудной лавке Базыкина напоминает оборочку на кондитерских пирогах. Шмелев хотел быть предельно точным в деталях, особенно в описании церковных обрядов. Он обращался за помощью к Карташеву, читал ему фрагменты, тот давал ему нужную литературу. Церковная утварь описывается с детским интересом и тайным восторгом. Например, для захворавшего отца привозят сундучок с мощами св. Пантелеймона — фрагмент, написанный, по-видимому, под впечатлением от визита о. Саввы, принесшего мощи Целителя; детали даны обстоятельно: сам серебряный сундучок с медными ручками, на крышке сундучка есть темные местечки, мутные стеклышки, отца кропят святой водой — и на пиджаке появились мокрые пятна, отец после окропления вытирает шею, а иеромонахи после совершения обряда пьют чай с горячей кулебякой — и тут же старенький иеромонах дает Ване книгу о житии св. Пантелеймона. И в этом описании столько полноты жизни, столько ее многообразия и такое родство ее прозы и высокой поэзии.
Как показать смерть родного человека и не впасть в бездны мрака? С годами Иван Сергеевич желал смерти как избавления от страданий. Его друг-недруг Иван Алексеевич Бунин, так много написавший о смерти, напротив, боялся ее. Шмелев не понимал, как это Бунин опасается даже дуновения смерти. И иронизировал. Услышав о том, что в квартире над квартирой Буниных лежал скончавшийся и что с узнавшим об этом Буниным случился сердечный приступ и даже вызывали врача, Шмелев отозвался шуткой:
Уж с утра погода злится, Жмется Бунин в уголок… А покойник все стучится Сапогом и в потолок [403] .403
Публ. по: Переписка двух Иванов (1937–1946). С. 435.
Слово тоже явлено сознанию ребенка. Шмелев не пишет «я почувствовал», «я увидел»; в слове Рождество «чудится <…> крепкий, морозный воздух», сказано: «Самое слово это видится мне голубоватым». Слово наполняется смыслом в момент узнавания Ваней реальности и становится проводником в его отношениях с миром. Непонятное узы из «узы разреши» ассоциируется с узлы и становится понятным после слов Горкина: «А чтобы душеньке легче изойти из телесе… а то и ей-то больно». Матушка грозит пожаловаться на Ваню о. Виктору, и тот «чего-то наложит». Наложит понимается как кара. Оказывается, наложит «питимью», и теперь питимью наполняют ощущением: «…это чего, а?.. страшное?..».
Горкин в говенье говорит Ване о том, что из адова пламени грешника «подымут» поминальные молитвы. Подымут интуитивно понимается как спасение и рождает страх быть непрощенным: «А все-таки сколько ждать придется, когда подымут…», «чьи же молитвы-то из адова пламени подымут? И опять мне делается страшно… только бы поговеть успеть». Так Шмелев показал языковые восприятия мальчика. Поток звуков наполняется смыслом — и все это так личностно, без чьей-то помощи… но так верно, родово. «Вдова — новое слово, какое-то тяжелое, чужое». Понимал ли сам он, какой неожиданный и яркий рождался текст? Вряд ли он об этом думал. И уж, конечно, он не рассуждал по этому поводу. Лишь в ряде случаев давал разрядку. Отец «уходит», «папашенька будет отходить», «нет никакой надежды: отходит», «будут читать отходную», «о. Виктор отходную читает», «случилось ужасное… — отошел», «мне чудится непонятное и страшное: тот свет, куда отошел отец». Понятные слова становились многомерными и связывали жизнь земную с вечной.