Июль 41 года (с иллюстрациями)
Шрифт:
— Как на работе. Пять минут пройдет — опять говорит.
Вдруг какое-то движение произошло в толпе, все стали оглядываться, расступаться, и даже немцы, что-то почувствовав, построились тесней. По улице двигалась открытая машина командира корпуса. Перед ней расступались, и на лицах бойцов сразу возникало то исправное строевое выражение, которое не выражает ничего, кроме знания начальства, в присутствии которого почему-то всегда вспоминаются не успехи, а все упущения и грехи.
Машина остановилась против пленных, и сразу от распахнувшейся дверцы до немцев по прямой взгляда сам собою образовался коридор. Генерал
— Вот так будет со всеми, — сказал Щербатов, обращаясь прямо к немцам, уверенный, что его и без переводчика поймут. — Так будет с каждым из вас! А тех, кто не сдастся на нашей земле, в землю вобьем.
Среди красноармейцев, обступивших пленных, произошло внезапное и общее душевное движение. Только что настроенные на другой лад, они сейчас с радостью и презрением к немцам чувствовали, что генерал выразил именно то, что каждому из них хотелось сказать. И это же почувствовал Гончаров. Слова командира корпуса были самые обычные слова, но сейчас они странным образом разрешили многие колебания в его душе. Мельком попался ему на глаза лейтенант. С восторгом, с гордостью, с обожанием смотрел он вслед удалявшейся машине. Гончаров не знал, что лейтенант этот был сын командира корпуса Андрей Щербатов.
ГЛАВА VII
Среди ночи Гончаров проснулся озябший. Сквозь дыры в высокой крыше сарая светила луна, дымными полосами косо делила пустое пространство сверху вниз. На улицах отдаленно еще слышны были песни, взвизги и смех девчат, солдатские голоса, гармошка, а за селом — редкая стрельба. Село это взяли уже в сумерках с налета. В него ворвались с двух концов, и немцы, которых не успели перестрелять, бежали, остальных после переловили по погребам, по огородам, в подсолнухах, и когда вели, жители кидались на них, били всем, чем ни попадя, бросали комками сухой земли, плевали, норовя попасть в лицо, так что нашим солдатам приходилось еще и защищать их.
Гончаров зевнул, заворочался в сене.
— Ой, кто здесь?
В лунном свете, в открытых дверях сарая сидела на краю ящика, снятого с колес, военная девушка и причесывалась на память. Гончарову показалось в первый момент, что волосы ее мокры, словно она купалась при лунном свете. Накидывая шинель, он подошел к ней.
— Ой, товарищ старший лейтенант, как вы меня напугали, прямо слова до сих пор сказать не могу, — говорила она кокетливо, подвигаясь и уступая место рядом с собой.
Гончаров сел рядом на край изгрызенного лошадьми деревянного ящика с остатками сена на дне, поправил сползшую с плеч шинель. Прикуривая, сбоку внимательно посмотрел на нее. Она была коренастая и, видно, сильная, какими бывают девушки, рано начавшие заниматься физическим трудом. Он встречал таких девчат на земляных работах, на строительстве дорог. Едят они в летнюю пору хлеб, лук,
Доплетя, она крендельком связала на затылке свои короткие реденькие косы. Уши у нее были голые, и что-то в ней тронуло Гончарова.
В обвисшие на петлях широкие ворота сарая светила луна, и они сидели двое в лунном свете. Мокрый после дождя голубой мир, тревожная военная ночь лежали перед ними. В какой-то момент Гончарову показалось, что все это происходит не с ним и уже было однажды, быть может в песне. И тоже была ночь, и тишина, и далекие в ночи выстрелы. И военная девушка в шинели сидела рядом…
— Что ж вы одни? Вон все с гражданскими девушками гуляют, — сказала она и пренебрежительно по отношению к гражданским девушкам дернула плечом.
Ему стало жаль ее. Он мягко обнял ее за плечи.
— Что это вы, товарищ старший лейтенант? Зачем это вы позволяете? — говорила она, словно сердясь и как бы даже сопротивляясь.
Закрыв глаза, Гончаров ладонью гладил ее по лицу. И такая затопляющая нежность охватила его, что стало вдруг трудно дышать. Он взял ее на руки и качал на коленях, как маленькую, и голова его кружилась. А она смеялась неловко, стыдливо, сдавленно. Губы у нее были обветренные, и она только неумело раскрывала их, подставляя сомкнутые влажные и холодные зубы.
А потом в какой-то момент лицо ее с зажмуренными изо всех сил, вздрагивающими веками расширилось, заполнило все, стало вдруг ослепительно, нестерпимо красивым, так что сердце задохнулось на мгновение. И долго после они лежали на сене рядом, она на его руке, и все как будто покачивалось, а звуки были далекими-далекими.
— Я думала, ты и не замечаешь меня, — говорила она, горячо дыша ему в шею и через расстегнутую гимнастерку любовно трогая кончиками шершавых пальцев мускулы на его груди. А он пытался и не мог вспомнить, как ее зовут. Аня? Люба? И было неловко, и от этого еще большую виноватую нежность чувствовал он к ней.
— Вспотел даже, — она засмеялась стыдливо и благодарно. Ладонь ее была горячей. — Плечи у тебя сильные какие. А вот не грубый ты с девушками.
Он вслепую гладил ее по волосам. В соломенной крыше сарая, надавливая на нее, шуршал ветер, и временами свежую его струю сквозь щели Гончаров чувствовал на своем лице. И под тихий шорох ее слов, под это шуршание и ночной шум ветра он то засыпал, то просыпался, лежа на спине. Внезапно она вздрогнула. Он сел мгновенно и молча. В лунных воротах сарая, перегородив их собой, стояла большая черная тень.
— Лошадь! — сказала она, первая же рассмеявшись над своим испугом.
Это была немецкая лошадь, тяжеловоз с широкой, как печь, спиной и коротко подрезанным хвостом. И слепая. Они увидели это, когда подошли к ней. На морде у нее засохли вытекшие глаза, слезы и кровь. Она отпрыгнула от людей, споткнулась о перевернутую телегу, рухнула на колени; сильно дернувшись всем телом, вскочила. И нелепым слепым галопом поскакала через улицу.
— Вот ведь странно, как подумаешь, — сказала девушка. — Есть люди русские, есть немцы, а лошадь, чья б она ни была, все равно лошадь. И жалко ее одинаково. Так мне на войне лошадей жалко! Они ж не понимают ничего. И когда ранят их, тоже не понимают. А еще больше детей жалко. Я на детей смотреть не могу, они мне потом снятся.