Июль 41 года (с иллюстрациями)
Шрифт:
Прямо против них на деревенской площади, где еще уцелели коновязи, изгрызенные лошадьми, среди сухого помета и воронок от снарядов стояла солдатская кухня и повар-немец мешал в котле что-то густое, обдающее паром. Тут же горели два высоких костра; пламя и искры взлетали выше немцев, окруживших огонь и стоявших лицами к нему. На одном, завалив соломой, опаливали целую свинью. На другом костре несколько немцев, скинув мундиры, в рубашках и голые по пояс, жарили большие куски свинины, то всовывая их в огонь на шомполах, то выхватывая и что-то крича. Сочащиеся свежей кровью куски мяса, облитые растопленным салом, блестели; блестели потом и жиром разгоревшиеся от огня лица немцев и их голые на солнце тела, а запах жарящейся свинины и дым относило в сторону пленных. И они, голодные, стоящие под солнцем с пересохшими от жажды ртами, старались не смотреть в ту сторону. Им казалось, что все это делается не просто так, а в какой-то пока еще непонятной связи с ними. Каждому из них, единственно знавшему, что такое была его жизнь, видевшему сейчас весь мир и все происходящее сквозь нее, как сквозь увеличительное стекло,
Постепенно жара, сушь и отвесно палящее солнце делали свое дело. Раненые начали падать тут же в пыль. И вид упавших возбуждал в живых защитное действие. Сосредоточиваясь на главном, суживая в себе будущее до нескольких часов, которые надо было выстоять, люди тупели, словно наяву впадали в спячку, не подозревая даже, что сейчас вырабатывается в них первый опыт, который наименее нервно организованным и самым сильным физически поможет пережить все и плен тоже.
Бровальский по всем приказам и действиям немцев хорошо знал, что ему — комиссару еврею — жить осталось меньше других. Но хотя он не только знал это, но и нашел в себе мужество не обманываться, он в первые минуты пережил то же, что и все. И только после, поняв это, в душе усмехнулся над собой. В том высоком состоянии духа, в котором с ночи находился он, главным была не его собственная жизнь, а вот все же цеплялся за нее, как цепляется больной за руки врача, выдергивающего у него измучивший зуб.
Он стоял в общей толпе, по временам облизывая сухим языком растрескавшиеся от жара губы. Жар этот от раны он чувствовал во всем теле, особенно в костях, в глазах и голове, и ему с каждым часом все тяжелей было стоять под солнцем. И уже несколько раз бывали моменты, когда он словно засыпал вдруг, все уходило, и сразу становилось легко, начинало клонить, клонить, будто проваливался. Вздрогнув, очнувшись, он с сильно бьющимся сердцем испуганно оглядывался, боясь, что стоявшие рядом бойцы видели его слабость. Его мутило от запаха жарящегося сала, и он единственно старался не смотреть туда, куда жадно смотрели глаза многих. Там, посреди площади, был низкий деревянный сруб колодца с журавлем и висевшей в воздухе деревянной бадьей, с вросшим в землю каменным обомшелым корытом для скота. А вокруг колодца мокрая земля была размешана в грязь множеством сапог и кое-где в следах блестела вода. На нее-то, на эту мокрую землю, смотрели сотни глаз пленных, стоящих на жаре. Бровальский усилием воли заставлял себя не смотреть туда.
Какие-то немцы в военной форме, особенно верткие, с фотоаппаратами и кинокамерами засновали в толпе пленных, кого-то отбирая и выводя. Они быстро приближались, и с ними вместе приближалась тревога по рядам. И вот один стал перед ним. Это был молодой немец, длинный, узкогрудый, с большим кожаным ящиком на боку и цыплячьей, вытянутой вперед шеей. Бровальский близко от себя увидел его лицо, которое могло быть сейчас лицом судьбы. Оно было все в коричневых, слившихся пятнами веснушках, даже оттопыренные под пилоткой уши были покрыты коричневыми пятнами. И на этом лице с рыжими глазами озабоченно моргали белые от корней ресницы. Глаза, перебежав, задержались на Бровальском, и Бровальский почувствовал, как из всего того, что составляло его сущность, они выбирают какой-то один нужный сейчас признак, по которому предстояло решить, подойдет он или не подойдет. И в бесконечную долю секунды, пока это решалось, все в нем напряглось и ждало. Немец шагнул дальше и через несколько человек от Бровальского вывел из толпы красноармейца, маленького, черного, без пилотки и без ремня, необыкновенно грязного, в пропотелой и засалившейся на лопатках гимнастерке. Он вел его перед собой, как пойманную удачу, одной рукой уже расстегивая кожаный ящик на боку, другой цепко держа его за рукав. Остановив у колодца, где уже стояло несколько пленных, выведенных из рядов, немец заслонил его спиной и, весь изгибаясь, нацелился на него фотоаппаратом и так, и так, и так. И отпустил. Он ничего не сделал, только сфотографировал его, а красноармеец шел обратно как пьяный. И когда подошел ближе, Бровальский увидел то решающее, тот самый признак, по которому выбрали не его, а этого человека. Лицо красноармейца с явными чертами монгольской расы было неправильной формы. Словно в детстве, когда кости еще мягки, ему надавили на левую сторону лба, и все сместилось косо: и брови, и скулы, и широкий нос. Но на этом лице, бледном сквозь желтую от загара кожу, большие черные, растерянно смотревшие на людей глаза сияли таким счастьем, что, уродливое, оно казалось сейчас прекрасным. Это возвращался человек, оставшийся в живых.
Осененный догадкой, Бровальский вглядывался в лица бойцов, которых выводили из строя, фотографировали и возвращали назад. Во всех в них были следы каких-либо физических недостатков. При этом они, как правило, были коренастые, крепкие, способные нести тяжелую работу. И он понял, что происходит.
Он вдруг увидел эту огромную машину, начинавшуюся фронтом с его ползущими
Бровальский понял это внезапно, не столько мыслью даже, как чувством, внезапным озарением и ненавистью, поднявшейся в нем. Но пленный красноармеец, которого сфотографировали и отпустили, возвращался в строй с сигаретой в руке и счастливой, пристыженной улыбкой, мучительно комкавшей его лицо.
За деревней уже некоторое время раздавался треск мотоциклов и короткие пулеметные очереди. Как на мотодроме, он то усиливался кругообразно, то отдалялся. И вдруг в просвет между разрушенными домами вырвался мотоциклист с бегущим впереди красноармейцем. Мотоциклист гнался за ним по полю, по неровной земле, виляя передним колесом, и давал пулеметные очереди. Красноармеец кидался от них в стороны. В распоясанной гимнастерке, прилипшей от пота между лопаток, прижав локти к ребрам, он бежал горлом вперед, словно стремился вырваться из своих тяжелых, трудно отрывавшихся от земли сапог. И тут второй мотоциклист, налетев сбоку, погнал его в другую сторону.
Немцы на площади, давно кончившие опаливать свинью и обмывавшие ее у колодца, теперь стояли и смотрели. Один из них, огромный, в расстегнутом на жаре мундире, с мощным животом, как обмывал свинью, так сейчас держал ее в одной руке на весу, поставив мордой на землю, мокрую и белую, с перерезанным горлом, по которому растекалась размытая водой кровь. Бровальский не видел, когда к ним подъехала легковая машина и из нее вылез офицер. Расставив ноги в бриджах, в высокой фуражке на голове, с руками назади, он тоже стоял и смотрел.
Площадь вдруг взорвалась здоровым хохотом: это красноармеец упал и, оглядываясь на мчащегося на него мотоциклиста, поспешно и страшно медленно подымался с земли. Мотоциклистов было уже трое, вместе они гоняли его по кругу, передавая один другому и снова устремляясь на него издали и стреляя. Немцы на площади, войдя в азарт, хохотали и кричали, как на стадионе. Присутствие пленных, стоявших под охраной, придавало зрелищу особую остроту, и каждый из немцев в отдельности и все они вместе, со свиньей, которую держали за задние ноги вверх, были олицетворением солдатского немецкого духа, здоровой немецкой плоти.
Бровальский глянул на пленных. Десятки разных глаз со страшным напряжением смотрели на поле. И то, что происходило там, происходило в них самих. Но уже некоторые не смотрели туда. Отведя глаза, они стояли с замкнутым, беспокойным выражением, как бы не присутствуя при этом. Мысленно они уже отдали этого красноармейца и отделились, боясь только, как бы все связанное с ним не перенеслось на них. И вот это было самое страшное: разделение, начавшееся в людях, производимое одним из колес работавшей машины.
Красноармеец опять упал, но поднялся и теперь бежал сюда, а за ним, для большего устрашения пригибаясь к рулю, несся мотоциклист, под громкий хохот на площади. Бровальский увидел резко лицо красноармейца. Белое, выстиранное потом, с провалами глаз и щек, с черным провалом рта, захватывающего воздух, с выступавшими в расстегнутом воротнике мокрыми ключицами. Задыхающийся, загнанный до той стадии, когда человек ничего уже не способен понимать, а может бежать только, пока не упадет, он бежал на них. Он был одним из них, такой же, как они, он был их частью, но только они стояли под охраной, а за ним гнались на их глазах. И он бежал сейчас к ним. Но тут другой мотоциклист, с треском вылетев из-за дома, перерезал ему путь и погнал обратно в поле.