Из деревенского дневника
Шрифт:
Но уж тут, доложу вам, опостылел мне белый свет. Даже так, что показалось мне приятнее вместе с Милочкой умереть, чем жить на свете! Зачем дом, зачем торговля, зачем мы с Милочкой — все одна мечта, тоска, беспокойство, скука… Из-за чего жить на свете?
Которые из знакомых видали меня в ту пору — «лица, говорят, на тебе, Кузнецов, нету… Как бы с тобой чего худого не было!» И вправду, я и сам, признаться, опасался… Да как же: все было хорошо, любезно, и вдруг — пустыня, холод и тоска, и за что? Отчего?.. Решительно скажу вам, даже и совершенно никакой не было охоты жить… Даже с Милочкой говорить не хочется… Об чем говорить? Да и она сама не льнула ко мне, все больше лежит к стене лицом и плачет… Вот в такое-то время и приди ко мне в лавку один человек… Даже прямо есть за что спасибо сказать, по крайности сам я много благодарен. Теперича, ежели
Приходит, стало быть, этот самый аптекарь ко мне в лавку; отпустил я ему, что требуется, и сел в свой угол за прилавок — молчать и горем своим мучиться… Только аптекарь-то и говорит:
— Что это, хозяин, пригорюнился?
— Что ж, — говорю, — будешь делать… видно, уж так богу угодно… — и рассказал ему, как девочка умерла и как помер родитель…
— Ну, — говорит аптекарь: — насчет родителя — дело уж совсем плевое, не воротишь, а насчет девочки печалиться тебе нечего, другие будут…
— Охоты, — говорю, — у меня уж нету…
— Будто!.. Как же это так? К этому-то, — говорит, — нет охоты?.. Какой же ты после этого, — говорит, — купец? — И стал он тут меня язвить.
— Ведь у вас, — говорит, — только и дела, что за прилавочком сидеть, денежки получать да с женой спать… Ну какие же у тебя больше дела-то? Едите да спите с женами! Больше ничего… И детей народите, тоже будут за прилавком сидеть, денежки считать…
— Помирают вот наши дети-то…
— Да ты разве думал когда, отчего они помирают и нельзя ли как-нибудь так сделать, чтобы не помирали? Ну, знаешь ли ты, отчего твоя девочка кричала?.. Ведь кричала?
— Кричала целый день…
— А вы с женой только смотрели и ахали?..
Что ж я буду отвечать? «Так точно», говорю.
— Ну, вот видишь, — говорит: — рожать умеете, а даже ходить не умеете, не знаете, что вредно, что полезно… Это и свиньи так-то за поросятами ходят.
— Потом, — говорит: — ежели ты сам ничего не знаешь, как же ты детей-то своих воспитывать будешь? А ведь, чай поди, тоже учить начнете, за вихор, розги, палкой… «Добру!..» называется. Сами — невежи круглые, а берутся учить, точно в самом деле знатоки… Куда вам! уж вы рожайте только, это — вот ваше дело.
Делал я ему разные представления в свою пользу, однакож он меня опроверг:
— Ты, — говорит, — скажи одно:. кричала девочка?
— Кричала!
– Целый божий день кричала не своим голосом?
— Точно так, — говорю.
— И оба вы с своей женой — «родители», «воспитатели», ничего не знали: что? как? отчего? Не знали?..
— Точно что не знали…
— Где болит? в голове ли, в животе ли, в спине ли?.. Ничего не знали?
— Ничего! Кричит!..
— Ну так сами вы ее и уморили… И другая будет — и другую уморите…
Так меня и обожгло от этих слов…
— Что ты, — говорю, — друг любезный, прикуси язык-то.
— Прощай, — говорит. — Тоже «родители» называются… почитай их!.. — И ушел.
— Кажется, уж довольно дерзко обошелся, а что ж бы вы думали? Задумался я над этими словами… И даже так задумался, что в город к аптекарю поехал и книжки даже брал читать. Судите сами: был ли счастливей меня человек? Чего мне недоставало? Все у меня было, и все я получил, так по крайности мне представлялось. Лет пятнадцать кряду только и дышал Милочкиной любовью; пережил с нею год такого счастия, какого иному и во сне не приснится; знал, что такое радости семейной жизни, что за счастье быть отцом, и вдруг, одно за другим, два несчастия, потом пустота голая и сознание собственного невежества… А насчет невежества я понял сразу, после одного только разговору, и тут же, как только аптекарь из лавки вышел, почувствовал я, что во второй раз я уж не буду с Милочкой счастлив так, как до несчастий… До несчастий я жил, точно птица порхал, теперь мне стало представляться, что порхать уж я не буду, узнал о своем невежестве… А что всего обидней: в Милочке-то, кроме жены, кроме хорошенькой, милой женщины… я уж тоже — истинно против воли — также невежу увидал… Коль представлю, коль вспомню, как это мы оба глупые, тупоумные бились ночью с девочкой, ничего-то не понимая, так и почувствую к Милочке что-то нехорошее, то есть что-то как будто злит… Думаешь иной раз — хоть бы подумала, отчего это и как… А то смотрит, как человек мучается, и не думает — тошно… верное слово…
Скучно мне, пусто на душе было; надобен мне был, как всякому
— А с Милочкой, — спросил я, — разговаривали вы о ваших мыслях?
— Нет! — в том-то и беда вся, что не разговаривал… А почему не разговаривал? — потому что в голове-то у меня стояло все вместе,а по отдельности — ничего не было… Все, о чем я отроду не думал, все у меня стало подниматься в голове сразу, целыми ящиками, оптом, если сравнить по-торговому… Я бы и рад говорить с ней, но ничего бы путного не сказал… Я чуял, что не сумею заставить ее заинтересоваться тем же самым, что меня захватило… Слов у меня не было, не знал, с какого конца взяться, откуда захватить, а главное — не утаю, не в обиду Милочке будь сказано — казалось мне, что плюнет она на все мои разговоры — и больше ничего. Не поймет-с. Неинтересно ей это… Сердило меня и то, что я сам с мыслями не разобрался; сердило и то, что и Милочка их не поймет… а главное, вот что меня не то что сердило, а прямо вводило даже в гнев: сказывал я вам, что после несчастий мне так было тоскливо и тяжело, что я даже и от Милочки как-то стал поотставать, да и она тосковала и молча мучилась… С тех пор как произошло во мне это самое превращение, самому мне стало легче; я тосковал по девочке — точно, и иной раз просто даже до слез тосковал, но уж у меня было лекарство, занятие… Иной раз раздобудешь книгу, какого-нибудь, например, Жуля Верна, — напролет всю ночь… Помните, как один англичанин выстрелил в месяц!.. То есть всю ночь напролет… И рвусь я что дальше, то больше. И все мне приятней, хитрей, мудреней, прямо сказать, забористей. А между прочим слышу, что Милочка не тем норовит вылечиться… Жаль мне ее, вот как, до слез, то есть до кровавых слез жаль… Теперь, бог даст, воротится, я все ей сделаю, все предоставлю, словом — теперича у нас с ней совсем другой разговор пойдет…
Но тогда, когда я влюблялся с каждым днем все сильней и сильней в другое дело, в новое, любопытное, умное, и каково это мне было слышать тот, например, разговор: «вот погоди, опять ребенок будет, опять поправишься, все как рукой снимет!» Это говорили Милочке все ее родственницы, все бабы, какие только в доме ни были… Все одинаково полагали, что необходим опять ребенок, чтобы вновь жизнь получила смысл… Каково мне это было слышать каждую минуту, когда уж сам-то я на другой смысл наскочил: сидят ли за самоваром, отдыхают ли на крылечке, в кухне ли соберутся, все один разговор: «Вот ребенок будет! Вы с мужем люди молодые — чего там! Вот хитрое дело, подумаешь!..» И что ж вы думаете? Однажды слышу, Милочка разговаривает с одной бабой и говорит ей: «вот, когда у меня ребенок будет, я тебя в кормилицы». То есть и звания никакого нет насчет чтобы ребенка, а уж кормилицу приторговывают… Что ж я-то такое? Да как это не стыдно, думаю, не подумать хоть бы о том, что ведь и второго уморим ни за что ни про что!.. Верите ли, даже упорство какое-то во мне стало действовать. Точно вот враг какой между мной и Милочкой появился… Уклоняюсь я от нее… И намерения-то ее мне куда не по душе… Забьюсь в лавку с каким-нибудь сочинением, с места, кажется, шестеркой лошадей не своротить… «Иди чай пить!» Нет, думаю, знаю я ваши намерения — не хочу. «Иди ужинать!» Опять я не хочу… А там всё разговаривают про то же самое… И стали даже так поговаривать: «что же это за муж? Этого в хороших семействах не допускается…» Эдаким вот манером…