Из моего прошлого 1903-1919 г.г.
Шрифт:
Он любил военное дело и чувствовал себя среди военных людей гораздо боле свободным и даже близким к ним, нежели к какому-либо иному элементу, но после Русско-Японской войны его взгляды на возможность вовлечения России в новую войну и на опасность ее для России, претерпели такое изменение, что я могу сказать с полным убеждением, что приведенное суждение обо мне не могло принадлежать лично Ему, и если только оно проявилось в Его ближайшем окружении, то в Нем самом – думаю я – оно никогда не находило сознательного отклика.
Конечно, мои разногласия с Сухомлиновым, а тем более мои настойчивые заявления о том, что в военном ведомстве у нас далеко неблагополучно,
Они могли даже довести Его до прямого неудовольствия на меня, так как они отнимали у Государя иллюзию в том, что было наиболее близко Его сердцу, но что бы Он мог ставить мне в вину мое чрезмерное миролюбие и мою так сказать профессиональную осторожность в вопросах внешней политики, из-за финансовых соображений – этого не могло быть, и переданное Князем Орловым послу Палеологу суждение отражало просто безответственные взгляды военных кружков, неспособных отрешиться от их узкой точки зрения на непобедимость Poссии, хотя бы и отставшей в ее военной подготовке.
Подтверждением правильности такого взгляда служит, между прочим, и инцидент, разыгравшийся на моих глазах в описанном выше заседании 10-го ноября 1912 года, в котором, на мое указание на нашу неподготовленность к войне, министр путей сообщения Рухлов не удержался возразить мне, что ни одна страна никогда не бывает готова к войне, а военный министр Сухомлинов поспешил поддержать его, сказавши, что он выразил святую истину и произнес золотые слова.
Как только прошли первые, хлопотливые, дни после моей отставки, и я успел покончить со всеми прощальными обрядностями, – я поехал к Гофмейстерине Е. А. Нарышкиной и просил ее испросить разрешение Императрицы Александры Феодоровны явиться к ней, чтобы откланяться по случаю моего увольнения.
Будучи давно знаком с нею, я находился даже почти в дружеских отношениях с нею с моих молодых лет и службы по тюремному ведомству, когда она занималась делами благотворительности на пользу заключенных. Я сказал ей, что делаю этот шаг, опасаясь, что Императрице может быть будет даже неприятно видеть меня, и потому я прошу ее передать мою просьбу со всею необходимою осторожностью, предоставляя Императрице полную возможность отклонить ее по какому ей будет угодно поводу, если бы не пожелала видеть меня, но отнюдь не насиловать Себя одними соображениями придворного этикета.
Е. А. Нарышкина не допускала, и мысли о том, что Императрица может отказать мне в приеме, и обещала тотчас же известить меня, как только она доложить Ей эту просьбу.
На другой день, она протелефонировала мне, что она выполнила мое желание, не заметила и тени какого-либо раздражения по поводу его и оказала только, что Императрица чувствует себя нехорошо и назначит мне прием как только здоровье позволить Ей это. Прошло две недели, я не получил никакого ответа и решил не возбуждать более того же вопроса. Но Е. А. сама заехала к нам и сказала, что прием состоится вероятно на ближайших днях, так как Императрица возобновила, уже свою обычную жизнь. На самом деле я никакого уведомления не получил и так и не был принят Императрицей до самого моего отъезда заграницу, а по возвращении моем домой, в половине апреля, я и сам более не поднимал того же вопроса, видя явное нежелание меня принять. Больше я Императрицы не видел.
Мое увольнение последовало в пятницу 30-го января. Весь день и все ближайшие дни ко мне заезжало множество людей – выразить свое сочувствие и сказать доброе слово. Государственный Совет
Впрочем, такое отношение министров было до известной степени понятно. Многие из них принимали деятельное участие в моем увольнении, да и оказывать внимание опальному – не совсем выгодно.
Зато столичное общество, наши близкие и даже просто светские знакомые проявили к нам с женою внимание, не лишенное, быть может, известной демонстративности. В ближайший приемный день моей жены, в воскресенье 1-го февраля, съезд у нас был совершенно необычный, – перебывало до 300 человек, и экипажи стояли до Дворцовой площади. Тоже повторились и 3-го февраля, в день именин жены. Никогда не было такой массы народа и такою количества цветов. Нам говорили, что эти съезды произвели известную сенсацию в городе, и, вероятно, нашлись охотники, которые разнесли куда следует и изобразили нас как центр будирующего столичного населения.
6-ое февраля (четверг) был день особенно для меня тягостный. В этот день исполнилось ровно 10 лет с моего первого назначения Министром Финансов. Я думал дожить до этого дня на посту и приготовил к этому дню весьма интересное издание – объективный и отнюдь не хвастливый обзор того, что сделано в Poccии за этот период времени в финансовом и экономическом отношении.
Я надеялся лично поднести Государю это издание, но судьба распорядилась иначе. Опасаясь, что под впечатлением такого несчастного юбилея для Министерского поста, у Государя могло возникнуть колебание и кампания моих противников могла даже не удастся, они подстроили так, что мое увольнение последовало ровно за неделю до этого срока.
Заблаговременно, более чем за две недели, зная, что мои сослуживцы готовились чествовать меня к этому дню, – я пригласил их на обед, отменять его мне не хотелось, но он прошел, конечно, необычайно тягостно.
Многие с трудом удерживали слезы, да и я сам, научившийся сдерживаться при людях, чувствовал ясно, что мои нервы не выдержат при малейшем прикосновении к ним слов ласки и сожаления о разлуке.
Я обратился к моим бывшим сослуживцам с прощальным коротким словом благодарности, но просил их не отвечать на него, сказавши им прямо, что боюсь не выдержать до конца. Рано разошлись все от меня и не помню теперь, кто именно, кажется Венцель или Гиацинтов, расставаясь со мною, на пороге сказал: «десять лет ходили мы в эти комнаты как в родной дом, где нас всегда встречала ласка и привет, а теперь нам сюда дорога заказана».
Следующий день, четверг 6-го февраля, я вынес последнее и самое тяжелое испытание. Мои сослуживцы захотели проститься со мною. Как ни уговаривал я старших чинов пощадить мои силы и избавить меня от нового испытания, я видел, однако, что уклонение от прощальной встречи обидит их, и решил, что называется, испить чашу до дна. Большая зала Совета Министров не вмещала всех, кто пришел проститься со мною. Спасибо еще Иосифу Иосифовичу Новицкому за то, что, взявшись сказать прощальное слово, он растянул его в длинную речь, уснащенную многими цифрами, несколько утомил всех и помог и мне справиться с моими нервами.