Из моих летописей
Шрифт:
Сухо треснул бездымный выстрел… Казалось, долго-долго — ни звука, ни движения, а на деле пролетели две-три секунды… И возник стон и фонтан снега, вздыбилось бурое… Рванулось, и сильно раненный медведь тяжко поплыл снежной целиной, оставляя за собой глубокую борозду, поплыл в ту сторону, куда лежал головой… А за ним Умка с истерическим лаем! Я вскинул ружье… стволы нашли голову зверя… Чик! — Осечка!
Ударил выстрел Кунина… но чаща! И зверь не убавил хода… Некогда было мешкать — уйдет! Я пустился вдогонку. Рвался из снеговых глубин, ухался… На ходу перезарядил ружье…
Как ни
Тимофей Павлович и поздравлял, и крыл меня за осечку:
— Зарядить патрон не умеешь!
Но медведь-то был взят!
Из трех с половиной лыж, привязанных за носки к поперечной палке, сделали мы волочугу. Пояса и ружейные ремни-погоны пошли на лямки.
Два упорных, безотвязных охотника впряглись и везли медведя не один километр по глубочайшему снегу на Байневскую дорогу, где «вроде санный следок бывал».
Красива эта весенняя охота, но я в ней что-то разочаровался.
Несколько лет назад приятель зазвал меня к себе в подмосковный район «заняться» с его замечательной уткой.
— Надя у меня такая гениальная! — расхваливал Михал Михалыч. — Не то что селезня — самого господа бога на воду осадит!
Не поверить я не мог: Михал Михалыч охотник настоящий.
Разве против такого соблазна устоишь?
Приехал я к другу в разгар весны. И сам был радостен, и погода сияла. А вот хозяин утки встретил меня в кислом настроении:
— Дела одолели! Не до охоты! Вы уж один пока с Надей сходите.
Я знал места, да и Михал Михалыч хорошо объяснил.
Шлепая ночью по воде — где по щиколотку, а где и выше, я недолго бродил по луговой пойме речки и удачно нашел шалаш, поставленный моим гостеприимным товарищем на краю разливного плёса. Пошарив в шалаше, я нашел кирпичину-якорь и крест-накрест обвязал ее свободным концом бечевки, другой конец которой был вшит в ногавку. А ногавку надел на утиную ногу и зашил собственноручно сам Михал Михалыч.
Наученный горьким опытом «отрыва подсадных от производства», чуть только позволишь себе небрежность в привязывании утки, я отнесся к этому делу со вниманием. Главное, не торопись! Бечева была длинная, можно было обмотать кирпичину дважды. Обмотал, завязал, проверил — не сползет ли?
С работой своей я управился своевременно и, когда, подтянув голенища, забрел в разлив и высадил утку на воду, потемки только еще чуть заметно стали редеть.
Любо охотнику, когда снасть в порядке: ружье надежное, сапоги новые, чуть не до пояса, шалаш удобный и плотный, окошечки для стрельбы аккуратные, чистые.
А утка-то! Восторг! Лишь попила да искупалась — и давай кричать! Сама небольшая, хорошенькая — пожалуй, пожалеешь, что ты не селезень, а то приударил бы за такой!
Залив полой воды, по словам Михал Михалыча, был неглубок. «В любом месте „таких“ сапог хватит. Ямки попадаются,
Шалаш расположился на узкой, заросшей кустами полоске берега между разливом и коренным руслом речки. Слышно было, как она за моей спиной побулькивала, переговаривалась со стоявшими в ней по колено ольхами и ивняком.
Заря разгоралась. Влево виднелись огнистые полосы, разделенные горизонтальными лентами мутных сине-серых туч, снизу подчеркнутых малиновым золотом. Повыше — малиновый огонь превращался в багровый, потом шел переход в более скромное оранжевое сияние, верх которого переливался в притушенное желтое. Еще, еще выше небо слабо светилось зеленоватым оттенком, а там, куда заря пока не достигла, там, на зелено-синем темном фоне, еще горели самые сильные звезды.
Природа хороша всегда, во всякое время года, во всякий час — только умей видеть. При самой постоянной погоде ее краски, освещение, настроение непрерывно меняются, и уж очень радостно следить за изменениями в «выражении» пейзажа, его частей, отдельных предметов… А когда светает, перемены особенно чудесны!
Надя стала вырисовываться отчетливее. Она спокойно плавала туда и сюда, как бы проверяя свои возможности. Она охорашивалась, купалась и, встав дыбком на хвост, быстро, быстро махала крыльями… Засвистал дрозд, запела зорянка, недалеко заиграл бекас. Теплый ветерок налетел, обласкал, шепнул что-то обнадеживающее, хотя и невнятное.
Вдруг Надя принялась взволнованно озираться, да как даст призыв: кря, кря, кря, кря, кря! — так меня аж жаром проняло. Селезня заслышала!
И действительно, свисвисвисви — донеслось и до моего уха. Как крепок, упруг этот посвист крыльев!..
Вот и мягкое, вкрадчивое, убеждающее «шарканье»…
Надя так разразилась «на осадку», так затрепетала, что селезень, не мешкая, с размаху ударился в воду и поехал по ней шагах в десяти от утки. Надо стрелять скорей, пока безопасно для Нади!
Выстрел ухнул, и эхо понесло его перекатами по береговым ольшнякам и недальним перелескам. Селезень перевернулся вверх брюшком, замер… Медленно, но определенно его стало относить в сторону реки.
Как ни досадно доставать добычу в разгар лёта, пришлось лезть в воду и брести к селезню. Шел я осторожно — ямки таки попадались. Приближение малознакомого человека Надя приняла опасливо и с испуганным покрякиванием рванулась, впрочем, тут же и успокоилась.
Подняв селезня, я повернул к шалашу и… вдруг заметил, что моя подсадная плавает как-то подозрительно в стороне… Оторвалась! Нужно было зайти слева, с глубины, чтобы отрезать утке путь в просторы разлива и завернуть ее к берегу. Я спешил как мог, но попробуй бежать, когда вода глубже чем по колено! Я спешил, проверять дно было некогда и — ух! — по пояс ввалился в яму! От холодной воды даже сердце зашлось!
Но скорей! А то утка уйдет! Да не разгонишься, если «такие» сапоги полны водой! Я, конечно, отставал от Нади, но, крейсируя то влево, то вправо, в зависимости от ее движений, все же направлял беглянку к берегу, к шалашу.