Из виденного и пережитого. Записки русского миссионера
Шрифт:
Встретил я в Палестине одного еврея, принявшего христианство. С ним мне много привелось говорить о Христе. Его радости после крещения не было границ. Родом он был из России и сюда приехал поклониться Гробу Господню. Сам из мастеровых. Этот еврей до слез поражал меня своею любовью ко Христу. Он никогда не мог пройти мимо палестинских евреев, чтобы не остановиться и не проповедовать им Христа. Евреи его ругали, в лицо плевали, отталкивали, а он, как агнец кроткий, утирал лицо своим рукавом и продолжал им благовестить Спасителя. Его вера была живой, всезахватывающей, он весь дышал Христом, Христос для него был все. Но Христос его был словно не вселенский, а израильский. Я должен сказать правду, что я даже немножечко ревновал Христа к этому еврею. Еврей так любил Христа, что он землю целовал, которая была поблизости той или другой святыни. Последние дни моего пребывания в Иерусалиме я почти не разлучался с этим евреем.
Возвращение в Сибирь
Из Палестины я снова приехал в Киев и решил отправиться в Хиву и Бухару. Я мечтал о проповеди христианства в этих магометанских странах. Но в Хиве я прожил всего несколько дней, а в Бухаре около месяца. В Бухаре я познакомился с одним англичанином-миссионером, который жил там уже несколько лет. Этот миссионер жаловался мне на то, что среди магометан очень невосприимчивая почва для проповедания Евангелия. Я решил возвратиться в Сибирь, и скоро меня уже в Чите принял с отчески раскрытыми объятиями епископ Мефодий.
В Чите я пробыл несколько недель и был назначен Владыкой Мефодием в миссионерский стан Иргень псаломщиком, а через год Владыка опять прикомандировал меня к крестному ходу, где я и возобновил свою проповедническую деятельность. С этим крестным ходом мы впервые вступили и на каторгу. С этого же времени каждый год я начал посещать каторгу и без крестного хода. И не только каторжные, но и другие тюрьмы Забайкальской области. Весь год мною делился на три периода: на участие в крестном ходе, на миссионерство и на посещение каторги.
Хотя и в этом году мои проповеди привлекали массы народа, но все-таки эти забайкальские проповеди, по моему личному сознанию, никак не могли быть сравнимы с Томскими. Не чувствовал я уже в себе прежней силы… Здесь в Забайкальской области я больше, чем когда-либо прежде, работал над собою при помощи и руководстве епископа Мефодия. Этому человеку почти всем обязан. Но здесь же, живя сначала в Иргени, я живо сознал для себя опасность оторваться от Бога и погрузиться в земную суету. Самая суровая природа много содействовала такому моему грустному настроению, наполняла мою душу тяжелыми думами. Душа моя нередко изнемогала и жалостно рыдала во мне. Один как-то раз в Иргени я молился на берегу озера и здесь же уснул. Во сне явился мне отец Иоанн Кронштадтский и исповедал меня. После этого на душе у меня словно стало легче. Но все-таки я не знал полного мира души. Больше всего меня внутренне терзало мое участие в крестном ходе. Не говорю уже о многих соблазнах во время этих путешествий, которые не легко было преодолевать. Но главное то, что моя религиозная совесть была не покойна. Около этого времени случилась какая-то растрата в свечном складе, и вот это надо было покрыть собранным на крестном ходе. Четыре года я ходил с этим ходом, два года светским и два года иеромонахом, и за эти годы душа моя истомилась и исстрадалась. Почти в каждой своей проповеди я обращался к народу, говорил ему о том, что эта икона — чудотворная, что перед нею нам должно молиться, что лик сей иконы сам смотрит в глубь вашей совести, что вы не укроетесь от этого взгляда, что святые взоры обращены, к вам для того, чтоб пробудить в вас дух молитвы. Так говорил я. А потом болела и ныла во мне душа моя. «Боже мой, — думал я, — что я делаю! Ведь я сам торгую святыней, ведь я думаю не о вашем спасении, не о молитве вашей, но о том, как бы побольше собрать денег для своего архиерея. Разве он защитит меня перед Богом в день Суда за это кощунство?»
Я шел к народу, жаждавшему любви Божией и продавал этому доброму и доверчивому народу дары Божественной благодати. О, как далеко я ушел от своего прямого евангельского долга! И не я один, потому что я не от себя самого учил, но послал меня епископ, я делал то, что и другие делали по традиции до меня и после меня.
Два года так ходил я с крестным
Утром владыка Мефодий согласился на мое вступление в брак, а вечером того же дня сказал мне, что он не для этого готовил меня, но для Церкви Христовой. «Знай и помни, — сказал владыка Мефодий, — что я никогда не дам тебе своего согласия на вступление в брак». Я подчинился епископу, но заскорбел еще больше прежнего. Ровно двадцать дней тосковал я и томился. И свидетель Бог, сам не знаю почему в эти дни ночью снился мне Лев Толстой, и я с ним много во сне говорил об Евангелии. Теперь, когда я вспоминаю тяжесть пережитого мною тогда, то всем сердцем сознаю, как близок я был к бездне совершенного отчаяния… На двадцатый день своего отчаяния я травлюсь. Слава Богу, отравление оказалось не смертельным. Когда я пришел в себя, когда сознание вернулось ко мне, когда я сознал весь ужас своего греха, то совесть начала страшно мучить меня, и я решил исполнить волю своего епископа. Вскоре после этого епископ Мефодий постриг меня в монашеский чин в Читинском архиерейском доме. И случилось так, что епископ постриг меня не в малый чин иночества, но в большой (в схиму), и это случилось не по его желанию, а просто по ошибке: диакон как раскрыл перед владыкой требник, так епископ и начал читать молитвы, которые оказались молитвами большого чина иночества. Вскоре после этого меня рукоположили в диаконы, а через несколько дней и в иеромонахи…
По рукоположении ждало меня новое тяжкое испытание: я вновь был командирован с крестным ходом по Забайкальской области. Если хождение с крестным ходом и не убило во мне до конца веры, то это уже дело милости Божией. А я теперь, через много лет, не могу без содрогания душевного вспомнить всех ужасов, тогда мною пережитых, от этого страшного кощунственного обирания карманов народа, верующего и доброго. Слава Богу, крестный ход, как я сказал, совершался только летом. Остальное время я отдавался миссионерской деятельности в среде инородцев и чисто проповеднической на каторге. Сначала коснусь бегло своей миссионерской деятельности.
С инородцами я начал знакомиться тогда, когда был псаломщиком в Иргенском стане. В ближайшие улусы я ходил пешком, но когда в отдаленные приходилось отправляться, то, как обыкновенно ведется среди миссионеров, брал пуда три-четыре сухарей, перекидывал мешок с сухарями через спину лошади, садился сам на коня и отправлялся по улусам. Так я ездил к бурятам, тунгусам и ороченам. Приходилось и переводчика брать с собою. Сначала в своей миссионерской деятельности я прежде всего хотел как можно больше людей крестить и очень скорбел, если мне где-либо не удавалось никого крестить. Но потом во мне произошел какой-то переворот.
Дело было так. Заехал я однажды к одному буряту в юрту переночевать. Смотрю, в его юрте, среди многих бурханов, стоит и икона Божией Матери с Младенцем на руках.
— Ты крещеный? — спрашиваю его.
— Да, — отвечает, — крещеный.
— Тони ныре хымда? — спрашиваю его дальше.
— Иван, — ответил мне бурят.
— Зачем же ты имеешь у себя в юрте бурханов? Тебе нужно иметь только одни иконы и молиться Богу истинному Иисусу Христу.
— Я, бачка, прежде так и делал, молился только вашему русскому Богу. Но потом у меня умерла жена, сын, пропало много коней. Мне сказали, что это наш старый бурятский Бог шибко стал на меня сердиться и вот, что он мне сделал: жену умертвил, сына тоже, коней угнал. Я и стал теперь и ему молиться, и вашему русскому Богу. Знаешь, бачка, это шибко тяжело и больно мне теперь стало на душе, что я променял своего Бога на вашего нового, — сказав это, бурят заплакал.
А мне стало до боли жалко его, а с тем вместе жалко стало и всех, ему подобных. Я как-то сразу понял, что значит обокрасть духовно человека, лишить его самого для него ценного, вырвать и похитить у него его святое святых, его природное религиозное мировоззрение, и взамен этого ничего ему не дать, за исключением разве лишь нового имени и креста на грудь. Тот бурят, о котором я говорил, представился мне самым жалким и несчастным человеком в мире: лишенным прежней религии и брошенным на произвол судьбы. С этого дня я дал себе слово, что крестить я инородцев не буду, а буду им только проповедовать Христа и Евангелие. По моему убеждению, так обращать людей ко Христу, как поступили наши миссионеры с бурятом, это значило бы являться прежде всего палачом душ человеческих, а не Христовым апостолом. Не знаю, прав я был или не прав, но с этого времени я только проповедовал Слово Божие, предоставляя другим миссионерам крестить инородцев.