Из воспоминаний о Н. А. Добролюбове

Шрифт:
* *
В биографиях Н.А. Добролюбова (гг. Скабичевского и Филиппова), а также в «Материалах» для его биографии (переписка Добролюбова) упоминается имя А.П. Златовратского, моего родного дяди, который был довольно близким товарищем покойного Николая Александровича как в Педагогическом институте, так и после, до смерти его.
По окончании курса в институте дядя поступил учителем словесности в рязанскую гимназию, а затем года через три или четыре перевелся в ставропольскую гимназию, где скоро и скончался от скоротечной чахотки.
В это время, в 64 году, я кончал гимназический курс и особенно увлекался чтением критических статей Добролюбова, которые в то время вышли уже отдельным изданием. Этот особенный интерес к нему поддерживался во мне в то время, помимо всего прочего, тем, что я хорошо знал о приятельских отношениях между дядей и Добролюбовым. Последнего я даже лично видел в нашем доме, когда он в 61-м году, возвращаясь с родины из Нижнего в Петербург, заехал в конце летних каникул к нам для свидания с гостившим у нас дядей. В это время отцом моим, совместно с близким
Письма Добролюбова к дяде последним, очевидно, были посланы, так как некоторые из них появились в «Материалах» в свое время и были цитируемы впоследствии биографами Добролюбова. Что же касается воспоминаний дяди, то после его смерти сохранились только черновые наброски, касающиеся лишь первых лет институтской жизни.
Повидимому, дядя обработать их благодаря болезни не успел, и они Чернышевскому посланы не были. Эта черновая тетрадь сохранилась у меня. Сличая имеющиеся в ней сведения об Николае Александровиче с теми, какие сообщены в биографиях гг. Скабичевского и Филиппова, я нашел, что в существенных чертах они не представляют особой новизны. Но ввиду того что в них имеются некоторые штрихи, дополняющие характеристику личности Николая Александровича, а также и общей атмосферы студенческой жизни в институте, я думаю, что выдержки из этих записок могут быть не лишены некоторого значения, как показания лица, близко стоявшего к делу.
Свои записки дядя мой начинает таким диалогом: «Ты к нам в академию? – спрашивали меня товарищи медицинской академии. – Нет, в институт. – Помилуй, туда в прошлый раз с перекрестков ловили! Как не стыдно?» (август 1853 г.)
«Однако я поступил в институт (педагогический) и, кроме меня, многие другие, и многим другим было еще отказано. Такому наплыву молодых людей в институт способствовали совершенно независящие от него обстоятельства, именно – учреждение штатов в университете и медицинской академии, вследствие чего многие из непоступивших ни в университет, ни в академию, тоже по не зависящим от них обстоятельствам, шли в институт. Институтское начальство могло сделать выбор между желающими поступить, и, к несчастью для него, оно выбрало и таких лиц, которые положили конец безобразному владычеству его. В числе поступивших был и Добролюбов».
Состав первого курса, по словам дяди, оказался крайне разнохарактерным: в одних камерах преобладали семинаристы, в других гимназисты, были даже поляки и немцы. Вместе с этим и общее настроение студенчества, особенно в первые месяцы, отличалось крайней хаотичностью. Так, в семинарских камерах воцарились те же бурсацкие навыки, которые принесло с собою большинство бывших семинаристов, имевших слабость к ведению громогласных диспутов, вращавшихся большею частью в среде сплетен о профессорах и преподавателях, прежних и теперешних, о начальстве вообще и друг о друге; причем оценка производилась с точки зрения самых бурсацки заскорузлых понятий о чинах, орденах, повышениях; авторитетами для них являлись прежде всего те, которые так или иначе пользовались благоволением и милостями высшего начальства. Мировоззрение большинства юношей тоже не поднималось выше официально-чиновничьего патриотизма и формальной религиозности, воспринятых с детства. Еще низменнее было настроение в камерах с преобладающим, так сказать, «светским» составом из гимназистов и пансионеров разных столичных заведений. «Мальчики эти были, повидимому, все чистенькие, но на самом деле грязные школьники; у всех у них была удивительно развита страсть к циническим рассказам и анекдотам, любителями которых являлось немало и семинаристов. Помимо этого, сильно развилась в то время в институте картежная игра, захватившая эпидемически чуть не всех студентов: одни играли, другие созерцали игру. Распущенность одних, какое-то бестолковое препровождение времени другими, мелочность интересов – были поистине печальны». Все это, впрочем, относилось лишь к большинству первокурсников. Но среди них было немало таких, которым претило такое времяпрепровождение и подобные дружеские беседы, но они еще не могли подыскать себе подходящей компании, оставались какими-то одиночками-бобылями, не имевшими никакой возможности пристать ни к тому, ни к другому кружку. В первые месяцы к этим «бобылям» принадлежали мой дядя и Добролюбов; последний держал себя настолько обособленно, что казался для многих «загадочной» личностью. Не только в картежной игре или фривольных дружеских беседах он не принимал никогда участия, но даже к семинарским диспутам относился с полным равнодушием, иногда только в разговоре с дядей высказывал или удивление, или негодование по поводу «диких» воззрений гг. диспутантов хотя бы относительно того, что уважаемый профессор, по их мнению, должен быть непременно украшен чинами и орденами. Уже и тогда Добролюбова начинала возмущать какая-то стадная склонность студенчества рабски поклоняться всяким авторитетам, особенно апробованным высшим начальством. В первые дни институтской жизни дядя «всегда видел Добролюбова одиноко сидевшим с краю стола, с очками большей частью поднятыми на лоб, с одной рукой около груди, а другой переворачивающим Виргилия, имея терпение заниматься даже прямо после обеда, когда в номерах все шумело в пылу картежной игры».
Таким «бобылем» он, однако, оставался недолго.
Юношество, как бы низко ни падало при неблагоприятных условиях, всегда остается юношеством, хранящим в себе все возможности духовного возрождения,
Как натура незаурядно даровитая, Добролюбов прежде всего сразу выдвинулся своими сочинительскими способностями. Сначала блестяще составляемые им лекции по русской словесности, а затем и поданное им в совет профессоров оригинальное сочинение о Виргидии обратило на него общее внимание как начальства, так и товарищей. Последние не преминули осадить его, как знатока предмета, самыми докучливыми просьбами о разных указаниях, разъяснениях, исправлении тетрадок лекций и т. п., и Добролюбов шел им навстречу без всякого неудовольствия, очень охотно жертвуя всякой свободной минутой. Товарищи за ним ухаживали, но он не играл между ними никакой роли покровителя и, как говорили о нем, «никогда не драл носа».
Но еще большее внимание обратил на себя Добролюбов, когда, вопреки всяким традициям, он, не удовлетворяясь слушанием лекций, начал вступать с профессорами в беседы, прося разъяснений, указаний, и даже вступал с ними в оживленные дебаты. Такое новшество многим профессорам очень не понравилось. За исключением немногих лиц, известных своими научными заслугами, большинство профессоров были просто чиновники, отбывающие повинность, недалекие и малознающие. Понятно, что они старались всячески избегать «приставаний» студентов, так как это нередко вело к комическим инцидентам, подрывавшим профессорский авторитет. Между прочим, дядя приводит такой характерный факт. Однажды Добролюбов, не удовлетворившись лекцией профессора о «Мертвых душах» Гоголя, которая вся сводилась к одним бессодержательным почти восклицаниям (вроде того, что Гоголь – это русский Гомер, что и выражения у него все «гомерические», возьмите, например, такое: «на деревянном лице» – разве это не бесподобно? и т. п.), попросил его выяснить, наконец, в чем же, однако, существенное значение «Мертвых душ» для русской литературы. Озадаченный профессор, вместо ответа, спрашивает Добролюбова: «А кончил ли Гоголь „Мертвые души“?» Добролюбов уклоняется от ответа и снова задает прежний вопрос. Профессор продолжает настаивать на своем вопросе. Наконец, Добролюбов говорит, что – нет, не кончил. – «Ну, что же вы и спрашиваете меня о значении „Мертвых душ“, когда они не кончены?!» Понятно, что такого рода дебаты создавали довольно веселое настроение в аудитории. Отзывчивая и даровитая натура Добролюбова и здесь сказалась; он принялся составлять очень удачно юмористические пародии на лекции профессоров, подобных вышеописанному. Пародии эти имели огромный успех, гуляя по всему институту. Как известно, в этих пародиях уже тогда сказалась та склонность Добролюбова к юмору и сатире, которая впоследствии нашла такое удачное выражение в «Свистке».
Однако такие комические дебаты на лекциях и добролюбовские пародии рождали не одно только веселое настроение. Они незаметно поднимали общее духовное настроение студенчества, заставляя его критически относиться к тому, на что прежде смотрелось, как на обычное отбывание школьной учебы.
Вместе с Добролюбовым в это время стал пользоваться не меньшей популярностью и влиянием юноша Щеглов – личность чрезвычайно энергичная, с широким энциклопедическим образованием; сын священника, он сначала воспитывался в семинарии, но оттуда был «выгнан», очевидно за излишнюю самостоятельность характера и мнений, и принужден был закончить курс в гимназии. Это развило в нем, по словам дяди, непримиримую ненависть к «семинарской закваске», и он пользовался всяким случаем, чтобы протестовать против заскорузло бурсацких взглядов, которых держались многие институтские «семинаристы». Последние отнеслись к нему вначале очень враждебно, обвиняя его в личной ненависти к ним. Но Щеглов в это время близко сошелся с Добролюбовым, и скоро все поняли, что его протест истекал из чистых побуждений рассеять мрак и предрассудки своих товарищей.
Сближение между Щегловым и Добролюбовым, скоро перешедшее в близкие дружеские отношения, имело благотворное влияние на их развитие. «Это была замечательная пора в жизни Н.А. Добролюбова, – замечает дядя, – начало перемены в нем, перемены во всяком случае к лучшему», так как и Добролюбову были в это время еще не чужды многие предрассудки, воспринятые из близкой среды. В первую пору новые приятели были, можно сказать, неразлучны, они даже кровати в спальне поставили рядом, вопреки институтским правилам. Добролюбов в это время серьезно принялся за изучение французского языка, и, вместо Виргилия, у него появились в руках сначала французские романы, а потом сочинения Руссо и Прудона; все больше и больше времени он отдает чтению, все чаще начинает посещать Публичную библиотеку; от кого-то он стал приносить в институт «Отечественные записки» и «Современник» времен Белинского. Дядя брал у него эти книги, толковал с ним по поводу статей Белинского, и это послужило началом их сближения. Вообще в это время он сделался еще общительнее, все более расширяя круг своих товарищей. «Помню, говорит дядя, придет он, бывало, в нашу камеру с Белинским и начнет читать; потом вдруг поднимет по обыкновению на лоб очки и заговорит восторженно: – Удивительно! Ведь все это было читано и перечитано прежде, и теперь все читаю как будто новое!» И затем шли по поводу прочитанного длинные беседы с дядей, Щегловым и со всем товарищеским кружком.