Из записных книжек
Шрифт:
И вот тогда, заприметив все это, я спросил не у себя, а так, скорей у этого суфлера:
– Ну, так как же?
Так началась моя книга.
В Каменце я видел, как начинается еврейская песня. Из окна больницы я услышал вой.
– Кто-нибудь помер, по всей вероятности, - сказал фельдшер и не выглянул в окошко. У фельдшера был бесцветный голос, как больничные стены, запахи их и халаты, съеденные сулемой.
Больничный двор был длинный, вой шел из самой глубины - от малого белесого домика, мертвецкой. Показались две женщины, мать и дочь. Они уже не выли теперь. Выла только дочь. Мать голосила, причитала; руки у нее болтались, она рвала на
И он не мог уже сам дойти до извозчика,
И у него не было сил,
И он делал шаг и два шага, и останавливался,
И он сказал мне:
– Оставь меня в покое...
Тут же она сказала дочери совсем другим голосом, спокойно:
– Нужно запереть мастерскую...
И опять запела полным голосом:
И ты пожалел денег на извозчика,
Ты не хотел садиться на извозчика,
Ты никогда не ездил на извозчиках,
Ты всегда ходил пешком.
А дочь подвывала.
И подходя к воротам, не глядя на людей, которые стояли кругом, мать кончила, все еще вытянув руки:
А теперь уж ты поедешь на извозчике,
А теперь уж тебе наймут извозчика,
Мы сами наймем тебе извозчика,
Мы отыщем хорошего извозчика,
Самого лучшего извозчика
Мы тебе наймем.
Два маленьких мальчика у самых ворот с большим любопытством смотрели на них. Выйдя из ворот, женщины сразу замолчали.
Мальчики ждали; на дворе стало тихо.
Тогда один залепетал:
Ты не ехал на извозчике,
Не поедешь на извозчике,
Я найму себе извозчика
И поеду на извозчике...
А второй бессмысленно улыбался, готовый на все.
Я сел за стол, чтобы написать о себе, и хотя мне тридцать четыре года и я болен, я почувствовал себя восьмилетним. Возраст - колеблющаяся категория, время считают по-разному - врачи, друзья и сам человек. Врач говорил мне: "Для нас не обязателен паспорт, двадцатилетний человек может быть сорокалетним по медицинскому времени. Вашим ногам - шестьдесят лет, вашему сердцу - сорок, а вам - тридцать четыре года". Я чувствовал себя перед ним тринадцатилетним, переходного возраста мальчиком, но ничего об этом не сказал.
Я люблю математическое несовпадение в самом себе, оно позволяет мне лучше узнавать людей, чем они сами себя знают, потому что у большинства, по моим наблюдениям, возраст застывает или вовсе пропадает где-то между двадцатью и тридцатью годами. Точно так же я люблю книги и авторов с возрастом: Тютчев тридцати лет писал об "изнеможении в кости" (хотя был жизнерадостен), Пушкин был точен, как часы: в двадцать лет с половиной ему было именно двадцать с половиной лет. И согласно каким-то законам его отрочество было мутнее, сложнее, двусмысленнее, чем остальные возрасты. И здесь его часы не ошибались.
Смысл слов меняется. Пушкин, противопоставляя себя "новой знати" как человека опустившегося ("униженного") старого аристократства, демонстративно называл себя "мещанином". Из приписки к Булгарину явствует, что "мещанин" было синонимом французского буржуа:
Решил Фиглярин вдохновенный:
Я во дворянстве мещанин.
Ср. многочисленные переводы Мольерова "Le bourgeois-gentilhomme" ("Мещанин во дворянстве"). Смысл слова "мещанин" в законе: "Низший разряд городских жителей (мелочные торговцы, ремесленники, поденщики), более известный под названием посадских". Ср. также Даля: "К числу мещан принадлежат также ремесленники, не записанные в купечество".
Дело разъяснится, если мы взглянем на старый синоним слова "посадские". Лет двадцать - двадцать пять назад в Западной Руси слова "хулиган" не существовало, было слово "посадский". В посадах, в слободах оседали люди, вышедшие за пределы классов, не дошедшие до городской черты или перешедшие ее. Городские девушки, во всем подходившие под понятие мещанок, говорили: "Я за него не пойду, он посадский". Там, на городских окраинах, и появились черты, которые дали цвет, краску слова: "мещанство".
Мещанин сидел там на неверном, расплывчатом хозяйстве и косился на прохожих. Он накоплял - старался перебраться в город - или пьянствовал, тратился, "гулял" (обыкновенно злобно гулял). Чувство собственности сказывалось не в любви к собственному хозяйству, а в нелюбви к чужим (память его бродила по пахоте, воображение по двухэтажному городскому дому и купеческой чужой жене, взгляд же натыкался на землю, усеянную битым стеклом и жестянками). Таинственность быта, внутренностей Мещанинова жилья была полная, и только иногда выбегала оттуда растерзанная девка или жена, - это он гулял у себя.
Стало быть: оглядка на чужих, "свои дела", иногда зависть. Почти всегда равнодушие. Особенно эти черты сказывались в крике мещанок. У них визгливые голоса. Когда муж бил жену, или когда она била детей, или ругалась с кем-либо, она всегда визжала. Пес, этот барометр социального человека, старался у мещанина быть злым. Крепкий забор был эстетической конструкцией. Внутри тоже развивалась эстетика, очень сложная. Любовь к завитушкам уравновешивалась симметрией завитушек. Жажда симметрии была у мещанина необходимостью справедливости. Мещанин, даже вороватый или пьяный, требовал от литературы, чтобы порок был наказан - для симметрии. Он любил семью, как симметрию фотографий. Обыкновенно они шли, эти фотографии, по размеру, группами в пять штук, причем верхняя была часто (почти всегда - вид, пейзаж. Помню, как одна мещанка снялась с мужем, а на круглый столик между собой и мужем посадила чужую девочку, потому что она видела такие карточки у семейных. (Здесь уже начинается нормативность мещанской эстетики.) В состав эстетики этой входят также в большом количестве кружева. Я нигде не видел столько кружев, как в мещанских домах. Кружева удовлетворяют мещанина: 1) как абстрактная симметрия бессмыслицы, 2) как заполнение пространства. Поэтому беленькие и цветные карнизы над и под мещанскими окнами строятся также по принципу элементарной симметричности, это, так сказать, древесные кружева и оборки.
Все это нужно как заполнение пространства, которого мещанин боится. Пространство - это уже проделанный им путь от деревни к городу, и вспоминать его он боится. Он и город любит из-за скученности. Между тем асимметрия, оставляя перспективность вещей, обнажает пространство. Любовь к беспространственности, подспудности всего размашистее и злее сказывается в эротике мещанина. Достать из-под спуда порнографическую белую или розовую картинку, карточку, обнажить уголок между чулком и симметричными кружевами, приткнуть, чтобы не было дыханья, и наслаждаться частью женщины, а не женщиной.