Из записок сибирского охотника
Шрифт:
Золотой Култуминский промысел был закрыт, горное управление стушевалось, порядок исчез, и явилось одно безобразие пьяного самоуправления. Не имея условных заработков, потеряв всякое обеспечение со стороны казны, народ сначала одурел от данной свободы, а когда пришло тяжелое время «некусая», он волей-неволей бросился нахищническую разработку промысла, оставленного без призрения; или побросал свои прадедами насиженные гнезда, веками облюбованные угодья и пустился на заработки по более или менее удаленным золотым приискам. Многие из култумян покончили там свои дни, многие спились окончательно по
Благодаря этому теперешняя Култума уже нисколько, не походила на прежнюю, а развалившиеся заборы, обрешетившиеся крыши домов и надворных угодий представляли крайне печальную картину. Точно Мамай прошел через селение!..
Бойкие взмыленные лошади одним духом подняли мою кошевку с речки Газимура на высокий «взвоз», а на улице ко мне обернулся ямщик и, сдерживая тройку, спросил:
— А вас, барин, к кому завезти прикажете?
— Да вези к Шестопалову, это мой старый друг и приятель.
— А к которому, к Микулаю Степанычу? Или к Егору?
— Нет, к Николаю.
— Да, барин, он ведь, однако, живет на заимке (хуторе).
— Как на заимке? А в доме-то кто же?
— А дом-то заколочен.
Мы остановились. Пришлось подумать и сообразить, что делать. Бойкие лошади от крутого подъема на берег тяжело дышали до биения подтянувшихся пахов, а два небольшие колокольчика тихонько потенькивали под ходившею дугой рысистого коренщика. Пока мы думали и гадали, к нам подошел полупьяный старик Пальцев и, увидав нас, приостановился.
— А что, дедушко, Николай Степаныч Шестопалов дома или на заимке?
Тут старик узнал меня, вероятно по голосу, сдернул шапку и полез ко мне здороваться.
— Ах, батюшка ты наш! Александр Александрыч, коли не ошибаюсь?.. — говорил он подходя. — Ну да вижу, вижу, что ты! Прости ты меня, пожалуйста, выпил маленько.
— Ничего, Пальцев, бог простит, а вот ты скажи нам: где теперь живет Николай Степаныч.
— А он, барин-батюшка, на заимке живет. Вишь, у нас в руднике-то стало плохо, он и утянулся туда еще с осени со всем домом; знашь, там на Еромае.
— Так вот, ваше благородие, я тебя туда и домчу! — сказал мне ямщик, заворотил лошадей и только хотел ухарски свистнуть, как полупьяный старик упал ко мне в кошеву и схватил меня за ноги.
— Батюшка ты наш!.. Кормилец родной!.. — кричал он и так крепко уцепился за мои колени, что я едва оттащил его от себя.
— Полно тебе, дедушко! Нехорошо, голубчик!..
— Знаю я и сам, что нехорошо, так сердце-то гребтит не на шутку, что поделаю!..
— Ну, прощай, Пальцев, а то видишь — кони не стоят.
— Не стоят, язви их, черную немочь! Вижу и это. Ну прощай, барин!
Когда мы отъехали уже сажен пятнадцать, я оглянулся, — старик сидел на снегу, махал своим малахаем (теплая шапка) и кричал:
— Прощай, проща-ай, барин!
Переезд из Култумы до шестопаловской заимки был невелик, каких-нибудь верст шесть или семь, и мы скоро докатили до еромаевского спуска, а с горы как на ладони увидали избу Николая Степановича и ее приветливые огоньки в маленьких окнах.
Пока мы спускались с хребта и ехали уже тихо, по долине Еромая стал подувать ветерок,
— Цыть, цыть вы, проклятые! Что вы, сдурели, что ли? — кричал он и кой-как прогнал верных и сердитых караульщиков заимки, так мирно приютившейся под склоном высокой лесистой горы, над самым берегом довольно широкого тут Газимура.
— Кого привез? — спросил он вполголоса ямщика.
— А вот меня, Николай Степаныч! — сказал я, вылезая.
— Ох ты, мой батюшка, барин!.. Сколько лет, сколько зим! — говорил, уже сквозь радостные слезы, старичок Геркулес.
— Пойдем скорей в избу, а то ты простудишься.
— Нет… барин… не простыну, мы ведь привычны, — толковал он и руками смахивал с меня снег.
В это время вышли из избы его сын, хозяйка и старший внук со свечкой в руках. Но ветром тотчас захватило огонь, и я с непривычки к избе едва попал в маленькие дверцы…
Старушка, жена Николая Степановича, тотчас распорядилась подбросить на загнетку мелких дровец. В избе стало светло, тепло и уютно, а в объемистом горшке варились уже пельмени [20] , и толстый, неуклюжий самовар начинал пыхтеть в углу около печки. Молодуха, жена сына, торопливо накрывала на стол, обтирала посуду и частенько подбегала к самовару, чтобы пораздуть его голенищем старого сапога.
20
Вероятно, все знают, что такое сибирские пельмени. Это ушки из теста, начиненные мясом. Зимой сибиряки имеют их в запасе и держат на морозе, а когда нужно, тотчас опускают в кипяток, и кушанье через какие-нибудь полчаса готово.
— А вы что же, разве еще не ужинали? — спросил я, ни к кому не обращаясь лично.
— Нет, барин, не ужинали. Так ведь еще рано, мы вот сидели да починивались, — говорил Шестопалов. — Это, значит, падерой-то затянуло, так оно и показывает, что поздно, а то нет; мы вот только что отсумерничали да и зажгли светец.
— А мы к вам насилу попали: хоть пальцем коли, не видать ничего, да и шабаш. Фу ты, братец, какая оказия поднялась, страсть! — говорил привезший меня ямщик, греясь у печки.
— Я ведь давненько услыхал, что потенькивают колокольчики, да думал, что так кто-нибудь, мол, трахтом пробирается в такую непогодь и, признаться, пожалел проезжающих, — толковал Николай Степанович, разводя руками.
Мы уселись на лавке и в короткое время успели о многом потолковать с гостеприимным хозяином. Николай Степаныч, как сибиряк, спросил меня обо всем, что его интересовало, и в свою очередь толково отвечал на все мои вопросы, душевно соболезнуя о том, что Култума стала уже не та, а судьба разъединила нас, и теперь нет случая попромышлять вместе…