Избранная проза
Шрифт:
Вот, рассуждал он, вот первопричина всего. У нее не хватало ума понять, что отец ее — скряга, у которого и ломаного гроша не выпросишь, что поэтому ему, Матею, пришлось начинать на пустом месте и что ей бы надо приспособиться к новым условиям и делать что-то полезное, а не разрушать то, что он создавал.
Она же лишь мешала ему — вечным недовольством, упреками, что все не так, как ей хочется, а хотелось бы ей без всякого труда запускать руку в кошелек, когда вздумается. Эх, сударыня, минули те дни, когда отец давал вам денежки, глуп был, давал и тем избаловал вас, сделав ни на что не способными. Вот если бы жизнь тебя помяла, покидала по ухабам, тогда бы ты поняла, что ничего одним желанием не достигается, что необходимы труд, постоянство, терпение… Впрочем, большинство женщин
Матей Матов почувствовал настоящее удовлетворение от этих рассуждений. Убеждая себя, он одновременно опровергал ее — это доставляло двойное удовольствие. Он пригвождал ее к позорному столбу, и ему казалось, что теперь наконец всем должно быть ясно, что она собой представляет. Чудовище — не более и не менее. Ужасное, бесподобное чудовище, олицетворение дьявола, сатана в образе человека, из числа тех, что поджаривают грешников в аду.
Ему не хотелось видеть жену, чтобы не разрушить отвратительного образа, который он сам себе нарисовал, потому что лицо ее в рамке черных волос выражало невинность, детское неведение и заставляло его каждый раз с недоумением спрашивать себя: неужели это она? Неужто это его мучитель, вампир, который столько лет уже высасывает из него кровь?
И в такие минуты он спрашивал себя: может быть, он в самом деле преувеличивает, требует невозможного, не учитывает того, что таковы уж все женщины — мелочные, не способные к здравому рассуждению, несчастные, обиженные самой природой существа?
Словом, он избегал смотреть на нее, чтобы сохранить нетронутыми свои представления, ставшие для него утехой в эти тяжкие часы. Он лежал совершенно неподвижно, с закрытыми глазами, обращенными куда-то внутрь, в душу, убежденный, что стоит только увидеть жену, как мысли его смешаются, и ему снова придется собирать их, плутая в лабиринте противоречий и сомнений, пока он не почувствует под собой твердой почвы. Он словно черпал волю к жизни в этом пароксизме ненависти; благодаря ей Матей был подобен туго сжатой пружине, которая, раскрутившись, стала бы ни к чему не пригодной. Возможно, что, находясь в состоянии полной мобилизации своих умственных сил, он заставлял кровь скорее пробегать по жилам, а сердце — быстрее биться. После этого, конечно, наступит еще более сильная усталость, но он не думал об этом, успокоенный заверениями доктора.
Вдруг ему показалось, что в комнате появилась огромная тень, беспокоящая и раздражающая, заслонившая от него свет лампы; тень от стены или дерева, вытянутая и какая-то влажная; она охлаждает воздух и плотно, словно мокрым одеялом, окутывает его целиком. Он попытался понять, от чего эта неприятная тень, открыл глаза и начал, лежа все так же неподвижно, оглядывать комнату. Он вращал глазами страшно, безумно, как человек, подстерегающий врага или спасающийся от самой смерти.
Абажур отбрасывал тень на стены комнаты, а в центре светлого круга — так уж случилось — сидела она, его жена, сидела, скрестив на груди руки, и дремала, прислонившись головой к шкафу. До такой степени бледной он ее еще никогда не видел — она была похожа на икону, на великомученицу. Да, у дьявола не может быть такого лица, но тогда рушилась вся постройка, созданная его воображением, опровергался его жизненный опыт, оказывались выдуманными все страдания от ее глупости; истина в этом случае становилась заблуждением, а он — виновником всего.
Но дело-то в том, что истина была на его стороне, а заблуждалась она. Он ведь знал, что делает, куда ходит, с кем встречается, а ее обвинения не имели под собой почвы, были чистой фантазией — и, значит, продуктом глупости, слабоумия… Она не могла сделать самого простого логического заключения, исходила не из мудрости жизни, а из прирожденного своего фанатизма. Вот, например, история с женой его брата…
Она приехала к ним из деревни, больная, и осталась на несколько дней. Болезнь ее была не тяжелой — так, какое-то нервное расстройство. Ей нужно было
Но как же был он поражен, когда через несколько дней в момент раздражения жена выкрикнула ему в лицо, что он всю ночь провалялся с ней в гостинице!
— Иди, иди, поваляйся снова, ведь ты из деревни, сельские гусыни тебя соблазняют. За них ты готов все отдать!
— Что?! — вскричал он, изумленный до предела, испытывая такое чувство, будто кто-то дал ему звонкую, оглушительную пощечину. — Что ты хочешь этим сказать?
— Ха-ха-ха! — прозвучал в ответ ее неестественный, истерический смех. — Что я хочу сказать? Ах ты, развратник этакий, что я хочу этим сказать, а? А ты что скажешь? Как ты теперь оправдаешься?
— Я скажу тебе только, — ответил он с сожалением, — поостерегись и думай, что говоришь, иначе это может плохо для тебя кончиться.
— Да ты как полагаешь, несчастный, ослепли, что ли, люди и ничего не видят? — твердила она свое.
— Не хочу иметь дела с сумасшедшими!
— Для жены и копейку жаль, а ее отвез до самой лечебницы. Ну да ведь понятно, там есть чем поживиться, — у нее телеса вон какие, а я, что я из себя представляю? Щепка!
Она говорила, не думая. Совсем она не была худой, как щепка, наоборот, вполне нормального сложения — как раз такого, чтобы возбуждать зависть и худых и полных, — да и у жены — брата не было никаких особых «телес»; вообще все это было какой-то дьявольщиной, издевательством над здравым смыслом и изумляло его, лишало сил и отнимало язык. Он не знал, как ему отвечать на эту неслыханную глупость, только дрожал и с нетерпением ждал, чтобы все это скорее кончилось. Но поток слов не прекращался…
— Да замолчишь ли ты наконец? — вскричал он, решительно приближаясь к ней.
— Нет, нет, не замолчу! Всем расскажу о твоих похождениях, бабник, развратник этакий!
Но она отступила, заметив во взгляде его знакомые искорки — признак скрытой, молчаливой ярости. Глаза его остановились, страшные, как у взбесившегося быка. Она знала, что доведет его до такого состояния, и все же продолжала размахивать перед ним красным платком своей истерики. Он схватил ее за руку и, оглушаемый ее выкриками; «Развратник! Бабник! Мерзавец!» — так сжал ей горло, что глаза у нее налились кровью и полезли из орбит; она уже начала беспомощно хрипеть, и если бы в этот момент не вошла в комнату старшая дочь и не бросилась с криком между ними, несчастье было бы неминуемо. Он опомнился, как-то машинально, в припадке благодарности обнял и поцеловал дочь и, бледный как смерть, упал на стул. Жена, в свою очередь, свалилась на постель и зарыдала…
Это воспоминание стояло сейчас перед ним, как живое. Он открыл глаза и посмотрел на жену. Стало жаль ее, ибо он был твердо убежден, что она — душевнобольной человек. Стало жаль и себя за то, что всю жизнь свою прожил среди психопатов. Всю жизнь он прожил с таким ощущением, словно в доме что-то горит или готово обрушиться.
— Выйди, прошу тебя, — прошептал он слабым голосом. — Оставь меня одного.
Она сначала не поняла его и смотрела с недоумением.
— Выйди, говорю тебе! — проворчал он со злостью и взглянул на нее широко открытыми глазами.
Она вышла.
Какое-то огромное колесо завертелось перед его глазами. Матей Матов почувствовал сильный озноб. Показалось ему, что это ветер срывает с него одеяло и уносит, — он даже инстинктивно схватился за одеяло, стараясь его удержать. Однако мысль о ветре сразу же успокоила его. Ветер был для него самой доброй из стихий, с ним он вел долгую борьбу и в конце концов обуздал.
Медленно открыл он глаза.
Никакого колеса не было, очевидно, ему приснилось.