Избранное: Социология музыки
Шрифт:
Что противопоставляет Кнейф такому тождеству? Предложит ли он какую-нибудь диалектическую взаимосвязь музыки и ее смысла, ее содержания и значения, или, может быть, он будет отрицать само существование подобных связей?
Нетрудно догадаться, что Кнейф, этот анархический нигилист, и тут пойдет по пути отрицания. Но вместе с тем ему нужно еще дискредитировать и Адорно, который видел в музыке "шифр социальных проблем". Как обнаруживает Кнейф, таким взглядом на музыку Адорно обязан не кому другому, но… Шопенгауэру, который и является на деле "философским учителем" Адорно[62]. Такая философская генеалогия должна, очевидно, скомпрометировать Адорно, который склонен был выводить свои философские взгляды из Гегеля и Маркса.
Что же Шопенгауэр? Шопенгауэр (которого Кнейф цитирует неточно и невнимательно) писал: "… предположим, что нам удалось бы
Теперь остается только добавить, что это рассуждение Шопенгауэра было случайным в его "Мире как воля и представление", было, так сказать, поэтическим аперсю (это как раз совершенно неверно, потому что приведенные слова Шопенгауэра логически следуют из его понимания существа музыкального искусства[64]), чтобы вся социологическая теория Адорно стала каким-то историческим недоразумением. При этом приходится еще попутно добавлять, что шопенгауэровский "мир" – это для Адорно всегда "социальный мир". Тоже своего рода недоразумение. Далее же, если верить Кнейфу, Адорно (в каких-то своих целях) искажает еще одну мысль Шопенгауэра: последнему, видимо, представлялось, что музыка "сама по себе", по своей природе, вбирает в себя мир; Адорно же захотелось, – странная причуда, – чтобы "адекватное отражение общества с его антагонистическими отношениями и идеологическими заблуждениями" было прямой задачей музыки.
Теперь, если читатель Кнейфа продолжает верить ему, автор добился своего и всю теорию Адорно свел к непростительному историческому нонсенсу. Читатель, к опыту которого взывает Кнейф, конечно же, не согласится теперь с Адорно, если тот утверждает, что задача музыки – это отражение (Abbildung) реальных противоречий общества, а потому и все здание, построенное на случайном и неудачном высказывании Шопенгауэра, несомненно, рухнет. Здравомыслие читателя возьмет заодно верх и над всякой социальной функцией искусства. Чтобы "расшатать" сознание, приходится обращаться за помощью к "здравому смыслу".
Кнейфу, этому своеобразному продукту распада музыкальной социологии после смерти Адорно, важно не разобраться в действительных ошибках Адорно, но важно разделаться с "бывшим" авторитетом, тень которого все еще связывает свободу действий "нового" социолога-анархиста, который хотел бы захватить власть в своей "науке". Еще более насущная проблема, однако, – отнять почву у самого представления о том или ином социальном призвании музыки, о способности музыки отражать действительность, как бы ни понималось это отражение – в духе Шопенгауэра или Адорно.
Следовательно, недостаточно обратить в нонсенс построения Адорно, нужно лишить смысла и идею отражения, чтобы не осталось и следа от каких бы то ни было "отражений", "образов", "отображений", даже и понятых только по-адорновски. Здесь более всего беспокойства доставляет автору марксистская теория отражения, которую Кнейф и опровергает, даже не упомянув имени Маркса. Согласно Кнейфу, получается, что теория отражения – это, во-первых, продукт русского революционного движения XIX в. и, во-вторых, "враждебного искусству" и "патриархального" сознания[65].
Спор Кнейфа с теорией отражения
Какому уровню научного самосознания отвечает здесь изложение Кнейфа, покажет цитата – фраза, которой начинается у него "опровержение" теории отражения: "Движение русских [!] декабристов было пропитано буржуазно-революционными представлениями, в частности представлением о том, что руководство государства должно быть узаконено мандатом народа и тем самым воля народа должна быть "отражена" и реализована в нем"[66], – вот перед нами и искомые истоки "теории отражения", в знак чего слово "отражена" взято в кавычки. Трудно сказать, в чем тут нашел Кнейф русскую специфику, – модный жаргон автора заранее стирает все специфическое. Далее Кнейф рассуждает о том, что поскольку в царской России "долгое время" все искусство было "импортным", то [?] демократы требовали патриархального (так сказать, специфический волюнтаризм этих "патриархальных революционеров"). Тут же, без каких-либо существенных добавлений, Кнейф решается дать свою дефиницию теории отражения, выведенную, как мы видели, на чрезвычайно широких основаниях. Итак:
"Теория отражения – это особая разновидность
Что это так называемое определение живет воспоминаниями о позавчерашней моде – не требует доказательства; даже весьма нелюбопытный человек на Западе имеет теперь такую возможность познакомиться, хотя бы в элементарной форме, с духовной жизнью в России. Но перед нами – не полемическое завихрение мысли, потому что о серьезной полемике тут нет и речи, а сознательно бездумное подновление затхлой фразеологии. Кнейф в целом не склонен бравировать давно надоевшей лексикой, и это, чисто прагматически, было бы ему весьма некстати. Его цели вполне в кругу журналистской новомодности, но вот именно ради этих целей Кнейфу было нужно нанизать целую цепочку подзабытых и почти уже непринятых в его обществе словечек.
Загадочный круг глубокомыслия тут же и замыкается, и карты, можно сказать, раскрываются пред нами с предельной ясностью, хотя и с недостаточной, на наш взгляд, откровенностью. Сначала следует таинственное при первом чтении утверждение: "Леош Яначек, этот русофил, не был, конечно, социалистом, и, однако, поскольку он был славянином, у него была своя теория отражения". Зачем потребовалось вспоминать великого чешского композитора? Ведь все равно Кнейф не пожелал поделиться с нами – что за теория отражения была у Яначека[68]? И что думает он сам по поводу этой теории? Но имя Яначека – здесь просто знак одной "логической" операции[69], до сих пор "теория отражения" замыкалась Кнейфом на круге: русское – революционное – патриархальное. Мы видели бы слабое место, пожалуй, в соединении двух последних звеньев, но как раз эта связь не волнует Кнейфа, и сейчас станет ясно, почему. Он удовольствовался ссылкой на Достоевского, ссылкой, из которой "теория отражения" вытекает, так сказать, чистой воды потоком, так что тут не в чем и сомневаться. Два последних звена цепи, в глазах Кнейфа, если не уничтожают друг друга, то, во всяком случае, создают туманную неопределенность, в которой и можно безбоязненно производить логические операции с первым звеном.
Кнейф недоволен тем, что надо быть русским, чтобы иметь "свою" теорию отражения; важнее русского ему славянское, важнее русского и славянского – восточное. Точно так же и восточное славянское начало тут – для Кнейфа негативная величина, которая ему "дороже" революционности и социализма. Можно было бы вывести теорию отражения из социализма, но это-то и не устроит Кнейфа. Итак, нужен Яначек – человек, который не был ни революционером, ни социалистом, ни русским, но, будучи славянином и несоциалистом, все-таки имел – вернее, не мог не иметь, не имел права не иметь – свою теорию отражения.
Отныне, после этой короткой процедуры с Яначеком, теория отражения, в чем бы она конкретно ни заключалась (конкретность и существенность мало трогает, коль скоро это в целом такая уж неудобная и опасная вещь – теория отражения), раз и навсегда привязана к своей почве, заколдована в своем логическом кругу, не смеет выходить из него и не может экспортироваться за границу. Чеху Яначеку, как впоследствии жителям протектората, даны некоторые послабления: ему (по сравнению с русскими и социалистами) дозволено иметь "свою собственную", как пишет Кнейф, теорию отражения (в согласии с особой разновидностью славянской почвы). С этих пор составные части образовали бесподобно густую и цельную массу: возьмись за что хочешь, на свет выходит вся цепочка и одно тянет за собой другое: достаточно быть славянином, и уже некуда деться от такой беды, как теория отражения, – тогда достаточно быть социалистом и, более того, достаточно быть человеком, наделенным патриархальным сознанием, чтобы теория отражения цеплялась к тебе как хвост, в сопровождении таких наследственных пороков, как пристрастие к бесформенности и путаному изложению самых затаенных своих мыслей и убеждений (в разделе, названном "Трактат о музыкальном вкусе", Кнейф пишет: "Около восьмидесяти лет тому назад Теодор Бильрот, друг Брамса и Ганслика, мог считать индийский храм таким же "лишенным вкуса", что и китайская пагода или башня. Аналогичных примеров из области музыки он не приводил, но можно представить себе, что индийская или китайская музыка показались бы ему такой же лишенной вкуса. Если теперь еще и можно встретить такую самоуверенность, то ее по праву считают провинциальным зазнайством европейца"[70].