Избранное в 2-х томах (Том 1, Повести и рассказы)
Шрифт:
– Да нет же, врачи запретили тебе подниматься с постели.
– Мне надо уйти. Мне непременно надо уйти.
Лев Николаевич стоит на слабых ногах, отчитывая дочь:
– Ты не смеешь, ты не должна меня силой удерживать...
В домике поднялся переполох. Прибежали Чертков, доктор Никитин, Душан Петрович и Татьяна Львовна. С трудом уложили больного, впрыснули камфару. Лев Николаевич на время утих, и когда все решили, что он уснул, и начали тихо выходить, он вдруг поднял слабую руку. Подозвал Черткова к себе, попросил еле слышным голосом:
–
Чертков, наклонившись, спросил:
– Какую рукопись вы имеете в виду?
Толстой передохнул, потом сказал:
– Все равно какую. Я ведь последние два дня не переставая диктую.
Чертков подошел к Александре Львовне. Та подняла руки вверх, доказывая, что ничего нет. Прошептала:
– Маленький дневник у него под подушкой, а остальное мы не записывали, остальное было в бреду.
Толстой спешил, у него оставалось мало времени.
– Ну прочтите же невыправленный текст.
И поскольку Чертков замешкался что-то, Лев Николаевич сказал:
– Вот ведь какой милый человек, а читать не хочет...
Чертков заметался но комнате. Александра Львовна прошептала:
– Есть, правда, набросок к статье об отмене смертной казни, но я как-то не решаюсь дать его на правку - это будет неуместным.
Чертков вырвал у нее страницы, пробежал их. Спросил:
– Это когда было продиктовано?
– Позавчера. В поезде.
Он сел у изголовья больного и принялся читать:
– "В наше время для борьбы со смертной казнью нужно не проламывание открытых дверей, не выражение негодования против безнравственности, жестокости и бессмысленности смертной казни. Нужно..."
Чертков тихо спросил Маковицкого:
– Можно прочесть все до конца?
Маковицкий прощупал пульс, ничего не ответил, и Чертков, выждав паузу, продолжает чтение:
– "Как прекрасно говорит Кант, есть такие заблуждения, которые нельзя опровергнуть. Нужно только сообщить заблуждающемуся уму такие знания, которые просветят его, тогда заблуждение исчезнет само собою. И потому, если уж бороться со смертной казнью, то бороться только тем, чтобы внушить людям, в особенности сильным мира сего, то знание, которое может одно освободить их от заблуждений".
Чертков умолк. Наступила пауза. Лев Николаевич поднял руку и попросил;
– Еще. До конца.
Чертков опять принялся читать:
– "Знаю, что дело это нелегкое. Наемщики и одобрители палачей, инстинктом самосохранения чувствуя, что знания эти сделают для них невозможным удержание того положения, которым они дорожат, и потому не только сами не усвоят эти знания, но всеми средствами власти, насилия, коварства и жестокости постараются скрыть от людей эти знания, извращая их и подвергая распространителей знаний всякого рода лишениям и страданиям".
Хотя Чертков читал внимательно, не отрывая глаз от листа, какое-то чувство подсказало ему, что больному плохо.
Маковицкий сосчитал пульс, послушал дыхание и, обычно спокойный, вдруг крикнул на весь дом:
– Камфару! Морфий!!
Когда рано утром рядом с телеграфным аппаратом лег первый лист с печальным известием о смерти Толстого, усталый от бессонной ночи телеграфист вздрогнул. Потом встал со стула. Попятился, прижался к стенке.
– Нет, я не смогу, я не смею этого сделать. Я трое суток стучал ключом, что он жив, весь мир на меня надеялся, и я не смогу им это сообщить...
И он долго плакал у стены, потом, взяв себя в руки, вернулся к аппарату, отстучал позывные, но рука сползла с ключа, и он сказал тихо:
– Нет, не могу. Меня Россия проклянет, у меня отсохнут руки. Разбудите сменщика.
А между тем дожди прошли, над Россией стояло прекрасное, солнечное утро. В полдень, когда на стол царя легло донесение о смерти Льва Николаевича, император вывел по обыкновению в левом углу: "Толстой был великим художником..." Потом, подумав, добавил: "В остальном пусть бог ему будет судьей". Он не любил и не понимал своего великого соотечественника, и только семь лет спустя, будучи в тобольской ссылке, он впервые раскрыл том "Войны и мира". Но, увы, было поздно. И для войны было поздно, и тем более для мира...
В тот же самый, такой прекрасный и такой солнечный день на маленькой станции Засека собралась огромная толпа. Люди простояли там всю ночь, жгли костры в ожидании поезда с телом покойного. Гроб привезли рано утром в товарном вагоне. Крестьяне из окрестных сел понесли покойного на грубых домотканых полотнах по заброшенной полевой дорожке напрямик к яснополянской усадьбе, а за ними пошла нескончаемая вереница людей.
Впереди всех шли яснополянские крестьяне. Они несли на двух шестах полотнище с надписью: "Лев Николаевич! Память о твоем добре не умрет среди нас, осиротевших крестьян Ясной Поляны". За гробом шли родные и близкие, а дальше шли люди всех возрастов, классов, национальностей, и последним в этой процессии шел простуженный, облитый горючими слезами нищий Фаддей.
Хоронили Льва Николаевича поздно вечером в яснополянском лесу. Не было ни речей, ни венков, ни причитаний. Когда в последний раз родные и близкие прощались с покойным, уже у самого края могилы, Черткову показалось, что указательный палец правой руки Толстого все еще вздрагивал. Рука, которая полвека работала и подарила миру бессмертные шедевры, теперь, на третий день после кончины, все еще была в движении. Но какие строчки она выводила и в чем был их смысл - этого мы так никогда и не узнаем.