Избранное в 2 томах. Том 1
Шрифт:
С отвращением он еще раз взглянул в зеркало. Там, за дверью, в зале гремели бубны модной ойры. Невольно руки уперлись в бока и левая нога вытянулась вперед. Тра-та-та-та! Тай-тай-та! Ламцадрица-ойра-ойра! Ламцадрица. Ойра! Ой-ра! Сербин прошелся перед трюмо в туре бойкой ойры. Черт побери, как чудесно выходит! Так что ж? Так чего же? Какого черта? Почему не идешь туда, не приглашаешь Катрю? Не ведешь ее в танце, страстном и пылком? Отчего? Тюлень, вахлак и болван?! Отчего, черт тебя раздери?! Сербин даже ударил себя по щеке. У, сукин сын! Такой верзила, а… стесняется к девушке
— Ты что? — Туровский забеспокоился о друге и вернулся в уборную. — Тебе плохо?
— Ну, что ты! Просто так! Ламцадрица-ойра-ойра!
Друзья опять отправились в буфет. В компании нескольких прапорщиков там пил коньяк Кашин. Он был уже пьян. Ни Бронька, ни Воропаев не дали ему десяти рублей. Он не мог попытать счастья. А сегодня, сегодня бы ему непременно повезло. Такая уж у него есть примета. Он даже попытался было взять десятку у буфетчика. Из тех пятисот, что выложил Парчевский. Но буфетчик не дал. Такого приказа он не получал. И где запропастился этот самый Парчевский? Он бы дал и двадцать пять. Что ему? Для товарища он все сделает. Не то что Бронька и Витька. Сволочи! Жмоты! Гимназисты!.. Кашин ненавидел гимназистов. Он любил прапорщиков.
— Мишенька! Дай я тебя поцелую! — Он полез целоваться к одному из соседей, мрачному, неврастеническому прапорщику. — Люблю офицеров! Давай поцелуемся. Все одно и нам в нынешнем году на фронт… Поцелуй меня, Мишенька!
Он был прав. Еще год — и, надев прапорщичьи погоны, отправимся на фронт и мы. Войне все равно ни конца, ни края!.. Сто четырех солдат дала наша гимназия. Она даст еще сто четырех. И все мы положим свой живот на алтарь…
Прапорщик послушно поцеловал Кашина и вдруг заплакал.
Поднялась суматоха. Все бросились его утешать.
— Мишка! Мишенька! Чего ты? Что с тобой?…
— Трупы… холодно… смерть…
Ламцадрица, ой-ра! Ой-ра!
Мишенька плакал, по-детски всхлипывая. Правда, он еще и был ребенок. Ему не исполнилось и девятнадцати лет.
Сербин и Туровский принялись за коньяк. Слезы растрогали их, взволновали. Они любили друг друга. Ведь они же друзья. Что может быть лучше дружбы? Ничего! Друг — это превыше всего! После третьей рюмки они тоже начали целоваться.
— Матюшка, друг!
— Христя, дружок мой единственный…
Ламцадрица, ой-ра! Ой-ра!
Необходимо было тут же сделать для друга что-нибудь великое, грандиозное. Пожертвовать собой. Не пожалеть жизни. Отдать ему все. В крайнем случае сделать какое-нибудь признание. Все равно, скоро конец всему.
— Хрисанф! Я подлец!..
— Это я подлец, Матвей!..
Ламцадрица, ой-ра! Ой-ра!
Они выпили по шестой.
— Ты понимаешь… я тебе скажу…
— Нет, я скажу!.. Я подлец, а ты…
Сербин хотел зажать ему рот. Но Туровский вырвался.
— Я подлец!.. Я люблю ее… Но она — твоя! Она прекрасна! Я отступаюсь!.. Я уйду! Если хочешь, я завтра застрелюсь…
Туровский упал на колени. Стакан и шесть рюмок коньяка бушевали в нем. Ему хотелось бить земные поклоны и молиться. Прапорщики хохотали. Кашин стучал стаканом о стол и ругал гимназистов. Сербин лежал у Туровского на груди. Они обливали друг
Ламцадрица, ой-ра! Ой-ра!
Репетюк и Теменко случайно попали в библиотеку. Они сразу же об этом пожалели. Выйти из библиотеки возможности не было. Высокий, худой, растрепанный прапорщик стоял у дверей с пистолетом в руках и никого назад не выпускал. В глазах его горел безумный огонь. Похоже было, что он сошел с ума.
Впрочем, пока еще он был в памяти. Просто он нюхнул «марафета» несколько больше нормы. Через час-другой он успокоится и, усталый, уснет.
А пока что он собирал в библиотеку всех бывших на балу штатских, а также земгусаров. Он выстраивал их вдоль книжных шкапов. Туда же ткнул он и Теменко с Репетюком. Он объявил, что будет сейчас всех по очереди расстреливать.
— Сволочи! — орал он, размахивая браунингом. — Подлецы! В тылу окопались! А мы за вас кровь проливаем? Немцам нас продаете? Пойте «боже царя храни»!
Земгусары, несколько железнодорожников, телеграфист Пук, Репетюк и Теменко молчали. Подступала тоска. А что, если вправду начнет стрелять? Нанюхавшемуся — что? Прапорщик поднял браунинг.
— Ну?… Раз… два…
Все сразу запели, но не в лад и не в тон.
— Неправильно!.. Врете!.. Отставить!
Ламцадрица, ой-ра! Ой-ра!
Сербин и Туровский снова добрались до зала. Они выпили уже сверх стакана по двенадцать рюмок. В огромном зале их кидало от стены до стены. Им едва удавалось поддерживать друг друга.
В зале было совсем пусто. Сквозь пьяный дым едва светились огоньки электрических канделябров. У стен тесно сидели тоскливые и грустные женские фигуры. Они сидели в ряд и ждали кавалеров. Оркестр гремел, но уши его не слышали. В голове гудело и гремело куда громче. Танцевали каких-нибудь три или четыре пары. Воропаев, Збигнев Казимирович и еще какой-то невзрачный земгусарик. Они втроем из кожи лезли, старались за всех. Больше кавалеров в зале не осталось. Дамы сидели грустные и тоскливые. Даже здесь уже не было мужчин. Только что были, и нет их — исчезли. Они пьяны.
Сербин и Туровский направились через зал в угол, где сидела Катря. Но это было совсем не так просто. Раз пять они падали. Коньяк играл ими, как шторм ладьей. Они упали в шестой раз и сбили с ног Збигнева Казимировича с его дамой. Но вот наконец и она. Ага — ламцадрица, ой-ра, ой-ра! Здрастье, наше вам!..
Катря забилась в уголок. Господи, что такое? что случилось? Она сидела. Танцевать не приглашал никто. Она выглядывала Пиркеса. Ведь он так до сих пор и не принес ей книг!.. Какая же она глупая! Разоткровенничалась с ним. А теперь он, наверное, смеется над дурочкой. Ай! Если бы не столько людей вокруг, — ей-богу, заплакала бы!.. А вон и Сербин… Сербин! Господи! До чего же хорош! Стройный, черный, нос орлиный. И почему он такой застенчивый? А может быть, гордый? А может быть, просто презирает ее? Ведь она такая некрасивая… Эти проклятые прыщики… И вдруг, он! Неужто пьяный? Господи, Христя! Христенька!