Избранное в 2 томах. Том 2
Шрифт:
Вот поэтому я и выбрал для бенефиса небольшую, эпизодическую роль. Но сыграл я ее плохо.
Виноват в этом был зритель.
Подготовил роль Симона я хорошо. Я перечитал все книги, которые могли мне помочь найти необходимый образ. Я хорошо вник в пьесу и определил мое место в сюжете, мои взаимоотношения с другими действующими лицами, самую идею персонажа, исполняемого мною. Я углубился в его психику, определил черты характера, пережил его трагедию. И все это я зафиксировал. Я пришел в театр взволнованный, как, возможно, никогда до этого в жизни. Все другие чувства у меня будто онемели, я как бы утратил восприятие, способность понимать окружающее. Я загримировался и ждал около кронштейна
— Приготовиться! — прошептал помощник режиссера.
Я был готов.
— Готов!
— Пшел!
Легкий толчок в спину, я широко распахиваю дверь, как и подобает пьяному, и — я на сцене. Сразу же взмахиваю рукой, и из горла моего вылетают проклятия.
Вот тут-то зритель и испортил мне все. Я растворил дверь и только успел взмахнуть рукой, как что-то непредвиденное вдруг ударило острой, почти физической болью по моим до предела напряженным нервам. Я сразу отяжелел и ослабел. Все мускулы утратили упругость, вместо подъема я вдруг почувствовал пустоту и безразличие ко всему. Так бывает, по-видимому, когда в тебя попадает пуля и ты убит… Я стоял растерянный и смущенно поглядывал вокруг: что же такое произошло, что меня так тяжко и внезапно поразило? Это стоял и растерянно озирался не Симон, а я, актер, обыкновенный, внезапно напуганный человек. Я — а не рыбак Симон из пьесы «Гибель надежды». Рыбака Симона уже на свете не существовало: его сразила пуля в сердце…
Идиотская, дикая традиция встречать актера-бенефицианта аплодисментами! Я не знал о такой традиции или, возможно, забыл. Меня еще никогда не встречали аплодисментами при первом выходе. Я не ожидал аплодисментов, и я не был к ним готов. Моя роль, мой образ не был создан так, чтобы в промежуток времени от раскрытия дверей и взмаха руки могло что-то вклиниться в мое сосредоточенное и напряженное внимание.
Я сделал шаг — ненужный, лишний, гибельный для рыбака Симона шаг — и растерянно остановился.
— Кланяйся, кланяйся! — шипел кто-то из-за кулис, кто-то из партнеров на сцене.
Я сделал второй шаг и поклонился. Образ Симона уже умер. Теперь я мог спокойно переждать, пока закончатся аплодисменты.
Потом я снова занял свое место, взмахнул нехотя рукой и произнес все три проклятия, которые были вписаны в актерский текст. Они уже не принадлежали мне, актеру, они принадлежали только автору пьесы, голландскому писателю Гейермансу. От них дохнуло на меня смертельным холодом, пошлостью и тоской. Жиденькие аплодисменты проводили меня, когда, окончив, я уходил.
И вот с тех пор на всю жизнь я возненавидел аплодисменты. Когда, находясь в театре теперь как зритель, я неожиданно слышу в середине действия, как восторженная аудитория приветствует появление своего любимого актера взрывом аплодисментов, я вздрагиваю и сердце мое застывает в страхе за него. Когда мне приходится выходить на трибуну и аплодисменты аудитории адресуются ко мне раньше, чем я успеваю раскрыть рот, мне делается нудно и тоскливо и все то, о чем я только что собирался вдохновенно говорить, утрачивает для меня всякий интерес, делается будничным и безразличным.
Бенефис дал мне довольно значительный сбор, я только немного не добрал до аншлага. Когда я разгримировывался, администратор уже принес рапортичку и чистую кассовую выручку. Я расписался, стер остатки грима, потом быстро оделся и пошел из театра прочь. У меня было так гадко на душе, как, может быть, не было еще никогда.
Уже в дверях при выходе меня догнал помреж. Он передал мне мои «бенефиции». Бенефиций, подарков, я получил два: кусок туалетного мыла и флакон тройного одеколона. Это были роскошные бенефиции по тем временам. Одеколона и туалетного мыла я не видел с последних лет мировой войны.
На
Я любил театр и ненавидел себя.
Под фонарем, над жаровней, сидела какая-то торговка. Она открыто продавала вареники с картошкой, а из-под полы — папиросы.
Я купил порцию вареников, политых салом со шкварками и кружочками поджаренного лука. Тут же, стоя под фонарем, я съел их с куском черного хлеба. Потом купил себе папирос. Все это стоило несколько десятков миллионов — весь мой доход в мой первый и последний в жизни бенефис.
Актриса провинциального театра
Ее звали Александрой Ивановной.
Это была женщина лет за тридцать, среднего роста, пропорционально сложена, но с руками несколько длинноватыми. Кисти рук у нее тоже были великоваты и пальцы узловаты, как это бывает у прачек или женщин, много занимающихся шитьем. Правда, и стирать и шить на себя ей с малых лет приходилось самой. Все туалеты для сцены она тоже мастерила себе сама. Между репетицией и спектаклем она к тому же успевала приготовить себе обед и ужин. На ее большом бледном лице были серые, почти безбровые глаза, скулы излишне широки, а разрез рта неправильный — словно был сделан наспех. К тому же, волнуясь, она косила на один глаз. Была бы она, пожалуй, и совсем непривлекательна, если бы ее серые глаза не были всегда живыми и ласковыми, а волосы длинными, густыми и пышными, да еще цвета спелой пшеницы.
Ее муж был режиссером в провинциальном украинском театре. Она в этом театре была актрисой и играла все лучшие роли.
Это часто бывает так, что жена режиссера играет все наилучшие роли. И бывает это по разным причинам. Случается, что талантливый актер женится на равной по таланту, лучшей в театре актрисе. Бывает, что, начав вместе молодыми актерами, супруги в ногу проходят свой творческий путь и одновременно достигают равного положения в театре. Но случается и так, что талантливый актер или режиссер женится на личности, нисколько не выдающейся своими сценическими талантами, и в лучах его славы, а чаще всего — власти купается и подруга его жизни.
Ни одна из этих причин не подходит к случаю с Александрой Ивановной. Муж Александры Ивановны был и плохонький актер и никудышный режиссер, и это всем было хорошо известно. А Александра Ивановна была актрисой исключительного таланта. Она играла все лучшие роли потому, что они действительно принадлежали ей по праву.
Но видавшие ее даже в сотне ролей — прекрасно исполненных сценических образах — вряд ли могли определить ее амплуа, потому что она была одинаково хороша во всех. Своим незаурядным талантом и опытом она разрушала самый принцип разделения ролей на амплуа, которого в те времена так сурово придерживались. Она играла в любой пьесе, когда надо было — дочку, когда надо было — мать, а при необходимости — и бабушку. В «Ой, не ходи, Грицю» она играла и Оксану и пьяную сваху, в «Затонувшем колоколе» — и Раутенделейн и ее бабку. Она исполняла роли и шестнадцатилетних наивных лирических девушек, и трагические образы из репертуара драматических старух. С таким же успехом она играла и героинь и комические персонажи. И мало было в репертуаре театра таких пьес, где бы она перед глазами очарованных зрителей театра не переиграла бы одну за другой все женские роли. Возможно, это была не столько талантливая, сколько феноменальная актриса.