Избранное
Шрифт:
Было их у Мономаха уже не менее двадцати, а любил новые придумывать. И сейчас протянул пергамент, на нем собственной рукой два круга нарисовал. На одном написано: «Печать благороднейшего архонта [64] Руси Мономаха», на другом – верно, оборотная сторона печати: «Господи, помози рабу своему, князю руському».
– Сильвестр-то в Киев прибыл? – поинтересовался Владимир.
– Токмо.
– Пришли его ко мне.
Игумен Выдубицкого монастыря Сильвестр был объявлен переяславским епископом. Так захотел Владимир, и митрополит в этом ему не отказал. Теперь пришла пора, чтобы Сильвестр по-новому
64
Каждый Рюрикович был для Византии архонтом – высшим лицом.
Монах Киево-Печерского монастыря Нестор еще в прошлом году написал «Повесть временных лет» – откуда Русская земля стала есть. Он довел летопись до 1110 года и как только мог обелил Святополка. «Льстец придворный, заласканный, – злобно думает о летописце Несторе Мономах. – Надо его имя из летописи вовсе изъять. Пусть Сильвестр заново все составит… Дам ему письмо мое к Олегу Святославичу… мои „Поучения“. Разве потомкам не след знать, сколько пота утер я на земле Русской? Был нищелюбцем и добрым страдальцем. И разве нынешнее призвание меня на киевский престол не схоже с приходом Рюрика в Новгород? Даже если не было того варяжского призвания, кто скажет, что это – не святая ложь?»
Владимир, отпустив Ратибора, привычно произнес про себя: «Благословением бога отца и благодатью господа нашего Иисуса Христа, и действом святого духа… По Христову повелению и духа святого строению…»
Кто-то робко постучал в дверь.
– Войди!
Порог переступил худенький черноволосый человек.
– Врачеватель Агапит из монастыря, – представился он. – Митрополит Никифор послал: может, надо с дороги сердце послушать?
Мономах усмехнулся: хотя и седьмой десяток пошел, а сердце у него здоровое, как у быка. Вот только ломало руки и ноги, даже серные ванны не помогли.
И все же заботливость Никифора была приятна.
– Спаси бог. Понадобишься – вызову, – сказал он Агапиту, отпуская его.
НА ПОИСКИ ЛУЧШЕЙ ДОЛИ
Только на второй день Марья стала приходить в разум, услышала слова Анны:
– Малых кормить надо.
За этим и застала их Фрося, принесшая кринку с молоком.
Лицо у Фроси осунулось, словно бы пеплом покрылось, в глазах – ожидание несчастья: очень боялась она за своего Петро. Дрожащим голосом зашептала Анне, верно, надо было перед кем-то выговориться:
– Мужиков на распросные речи во дворец водят… Ставят с очей на очи, пытают, повинную вымучивают…
В городе и впрямь шла расправа. Гильщиков [65] пятнали, [66] им резали языки, отсекали руки. Стража Ратибора без суда связывала заподозренных, сажала на ладьи и ночью топила в Днепре.
В подземелье на открытые раны сыпали соль, кричали:
– Получай, как хотел!
Петро дважды жарили на огне, но он ни слова не сказал о Евсее. Дав еще шестьдесят ударов кнутом, отпустили. На улицах Киева тихо и мрачно. Не сходятся на посидки визгопряхи. Догорают головешки недавнего пожара. Окаянно воют псы.
65
Мятежник; от слова «гиль» – мятеж.
66
Ставили клеймо на левой щеке.
Как-то
– Забирать тебя станут.
У Евсея напряглось лицо:
– Откуда ведаешь?
– Троюродный брат у меня во дворце… Схоронись ты лучше до времени…
– Да ведь все едино унюхают. Злая воля стоит палача.
– Это верно – стоит, – согласился Хохря. – Я отцу покойного Корнея Барабаша сказал… Он тебя схоронит!..
Отец Корнея – Агафон Барабаш – был лет на десять старше Евсея, рубил прежде, когда силы позволяли, избы киевлянам.
Чтобы в срубленной избе было довольство, клал Агафон в передний угол монету, в другие углы – горсть зерна, кусок воска, шерсть. А скупым тайно вставлял в стены горлышко от кувшина, пищалку тростниковую, и в той избе появлялась «нечистая сила». Когда ставил хоромы сотнику Вирачу, приладил под коньком на крыше берестовый ящик, и в ветер слышались вскрики, плач, вздохи.
Со временем попал Агафон тоже в кабалу, потому и сына отправил в извоз, а сам бедовал, промышлял гончарством.
…Все ж увел Хохря Евсея из его хаты к Барабашам.
Стражники ворвались под утро. Разбудили Ивашку и Анну:
– Где отец?
Ивашка тер глаза, будто спросонья не мог прийти в себя.
– Должно, на рыбалке…
Один стражник остался у избы – весь день там прождал.
Отец же тайно вернулся только на исходе шестой ночи.
– Будем, дети, на Дон уходить. Не жить нам здесь.
Вздохнул тяжело. Сколько раз далеко забирался, а добра не находил. Может, хоть теперь лучшую долю сыщет.
Они отдали Марье Птахе свой скудный скарб, уложили в торбы то, что могли с собой унести. Анна запихнула туда рушник, вышитый брату. Обвела в последний раз глазами стены избы, словно навсегда вбирала в себя этот до боли родной кут. Оставляла здесь все: отцовские сказки на печной лежанке, песенки сверчка в углу, лавку, на которой сидела мать. А за этими стенами, во дворе, – вырезанную Ивашкой на дубке примету: копье со щитом; в углу двора – колючий терновник; крапиву – остаток молний. Еще же дальше, в яру, возле трехколенной сосны, выросшей из одного корня, оставляла криницу… А правее той криницы, в затишке, – мельницу, что машет рваными рукавами.
«Неужели навсегда уходит все это? Что ждет нас впереди? Как повернется жизнь? Увижу ль еще когда Птахиных малышек, Фросю?»
…Небо светлело, когда они втроем спустились к Днепру. Пахнуло весенней свежестью. Защелкал соловей в садах.
Давно ли в кленовой чаще звонко спрашивала иволга: «Ты где была?», а вот уже скоро наступят черемухины холода, березовые леса укроются в зеленом тумане, пряча в нем золотистые сережки.
Сердце сжалось у Анны от горя, от жалости к брату, к отцу, к тете Мане, к ее погибшему мужу, к себе. За что им уготована такая участь? В чем они провинились? Мать сказывала, что родилась Анна в рубашке. Так где ж то счастье?
Осторожно раздвигая камыш, они двинулись навстречу розовеющему небу.
…В то же утро, только позже, Ратибор сказал Мономаху:
– Затушил смятенье в людях.
Владимир чутким прикосновением пальцев погладил амулет.
Еще в жизнеописании двенадцати цезарей Гай Светоний Транквилл поведал, как Тиберий ввел закон, карающий тех, кто хотя бы словом оскорбляет величие императора…
– Объяви в народе о заступничестве моем милосердном. Не хочу погубить ни одну душу христианскую… Все, что делаю, – во имя человечности…