Избранное
Шрифт:
Это венгерская сказка. Но мотив освобождения через страдание — убить, растерзать и, уж во всяком случае, причинить боль и тем самым освободить — встречается в сказках всех народов. Очищение обезглавливанием; очищение огнем; очищение по способам: сдери-с-него-кожу-заживо и поставь-его-к-стенке. Таков опыт человечества.
Надо было бы обдумать миф о Марсии. Но где найти его источник?
День всех святых; день поминовения усопших; перед францисканской церковью, в уголке, дрожат на ветру свечи, кучка дрожащих свечей, а перед ними дрожащие старички и старушки, свечи очень длинные, очень тонкие — дрожащие ангелы, более верующие, чем сами верующие.
В постоянном кафе Ференца грязновато, борделевато, не думал я, что он изберет такое кафе, и самого Ференца не узнать; я собирался поспорить с ним о тезисе: писатель должен уметь писать обо всем; я хотел спросить его, что же, собственно говоря, мешает писателю — внешнее или внутреннее, жир или цепи, преграды на пути или в душе; преграда-стыд; преграда-вина,
— Господи, боже мой, Ференц, кто это был? — спрашиваю я, и Ференц отвечает:
— Так это же Столбик! Ты что, Столбика не знаешь?
Слыхал такой анекдот? В Вену приезжает гражданин ГДР на своем «трабанте», находит стоянку, выключает мотор, видит, что вокруг собирается толпа, все глазеют на его автомашину, сбегается все больше и больше людей, наконец их сотни, и все дивятся и дивятся, и тогда ваш гражданин вылезает из машины, счастливый, что людям она так понравилась, и тут его кто-то хлопает по плечу и говорит: «Виноват, господин соседушка немец, какой у вас славный автомобильчик, небось сами смастерили?»
— А ты слыхал такой?.. — спрашиваю я Ференца. — Один человек прочитал в Писании: тому, кто слаб умом, господь не дает упасть, ангелы подхватят его. «Хорошо, — думает он, — мне всегда хотелось прыгнуть с четвертого этажа». Он прыгает, падает на асфальт, ломает руки и ноги, лежит и кричит. Тут к нему подходит человек и спрашивает: «Господи, почему ты здесь лежишь, что с тобой случилось?», а тот отвечает: «Ничего особенного, теперь я знаю, что я мудрец».
«Ну, теперь ты знаешь, что ты мудрец?» — безмолвно спрашивает меня Ференц, и я мысленно мотаю головой.
Ференц показал мне букинистическую лавку, которой я действительно не знал. Он говорит: «Это тебе по секрету», — и я надеюсь, что все мечты моего списка desiderata [88] № 3
88
Пожелания (лаг.), дезидераты.
И по моему списку № 4 (мифология) тоже ни одной книжки.
Вызвавшая много споров сцена, в которой Мадач изображает фаланстер — будущность человечества: энергетические запасы, прежде всего солнечная энергия, иссякнут в ближайшие четыре тысячи лет, и человечество подчиняет себя исключительно утилитарному мышлению, признавая единственным мотивом человеческого поведения поддающуюся измерению пользу. Все силы должны быть сосредоточены на единственной цели: максимальное производство и самое полное использование энергии; все, что не служит этой цели, исключается из жизни, например искусство и философия. Но, таким образом, общество уже за четыре тысячи лет до предсказанного конца становится бесчеловечным со всех точек зрения, даже с точки зрения пользы. Эта польза, освобожденная от какой бы то ни было фантазии, сама по себе совершенно бесполезна; эта окостеневшая польза вчерашнего дня в сегодняшнем и завтрашнем обществе; в этом обществе господствует застой, и, поскольку в своем высокомерии оно извлекает из своих членов минимальную, а не максимальную пользу, этот застой становится все более глубоким. Микеланджело приходится изготовлять на токарном станке все те же самые ножки для стульев; Лютер наблюдает за температурой парового котла, Платон пасет скот; заключение браков подчинено смехотворным евгеническим соображениям; тот, кто изготовляет болты, должен всю жизнь изготовлять болты, ибо, как полагают старейшие, благодаря этому появятся самые совершенные в мире болты… Однако это не так, самые совершенные болты мог бы изготовлять автомат, но, поскольку Платон пасет скот, Микеланджело вытачивает ножки для стульев, а Лютер топит котел, автомат никогда не будет изобретен… Нужно было бы максимальное раскрепощение фантазии, прыжок в совершенно иное состояние, общество, которое вместо того, чтобы превращать пастухов в философов, вынуждает Платона пасти скот, остается далеко позади скотоводческого общества и заслуживает гибели; ведь в нем не господствует принцип целесообразности и ему свойственна самая характерная черта буржуазного мещанства — ограниченность и злобность; здесь мысленно нарисован конец буржуазного общества, еще до того, как оно утвердилось; его конечная форма — концентрационные лагеря.
Что бы ты ни сделал, тебе не освободиться от мыслей об Освенциме.
Заново перевести Мадача, хотя бы несколько сцен, — вот это задача! Еще ни один неудачный перевод не давал мне так ясно почувствовать, как здесь, что несовершенная форма в немецком издании изменила содержание текста.
Предположим, тебя откомандировали бы в Освенцим, что бы ты делал там? Нет, не вздумай говорить, что это бессмысленный вопрос, потому что ты не был там… Разумеется, счастливая судьба освободила меня во время войны (и до нее) от совершения жестокостей; это не моя заслуга, мне не приказывали их совершать. Мне не пришлось стрелять в безоружных, отнимать скот у крестьян, поджигать дома, угонять женщин и детей, вырубать плодовые деревья, мучить людей на допросах и вообще участвовать в допросах, ничего этого я не делал.
Мог я попасть на службу в Освенцим? Разумеется: мне достаточно было в сентябре 1938 г. вместо того, чтобы записываться вместе с К. в отряд штурмовиков, записаться вместе с В. в отряд эсэсовцев, эсэсовцев в черных мундирах; вопрос о том, вступать ли в гитлерюгенд, в штурмовой отряд или эсэсовский, был для меня связан с тем, как поступят мои друзья, и только. К. пошел в штурмовики, и я туда же, хотя точно так же мог последовать за В. Быть может, меня напугал слух, что у эсэсовцев больше муштры и меньше свободного времени. Но если бы В. поддержал меня в одном начинании, я бы в благодарность пошел вместе с ним в эсэсовцы. А ведь В. был послан в Освенцим.
И не обязательно Освенцим, достаточно нескольких убийств, даже не во время войны, а в «Хрустальную ночь», и даже не нескольких — одного.
И разве я не был разочарован, что, будучи в штурмовом отряде, я так и не принял участия в «боевых действиях», о каких мы мечтали; не было ни боев, ни побоищ в залах для собраний, ни провокаций на границах, ни одного столкновения с таинственным подпольем, где неприятель подстерегал бы нас с пистолетами и кастетами; мы только слонялись по улицам, орали песни, трясли копилками, собирая деньги на «Зимнюю помощь», без конца занимались строевой подготовкой да во время военных игр швыряли друг в друга комьями земли.
Я был, подобно В., подобно сотням тысяч таких, как я, — молодым фашистом, думал, как они, чувствовал, как они, мечтал о том же, о чем мечтали они, действовал, как они; и в Освенциме я поступал бы так же, как они, и считал бы это «своим долгом».
Нет, не убеждай себя, что нельзя делать выводов на основании того, чего не было, что не имело места.
В Освенциме перед газовой камерой ты бы действовал точно так же, как в Харькове или Афинах за своим телеграфным аппаратом: для того ты и был предназначен, дружок.