Избранное
Шрифт:
— Богемия у моря — разве это не смешно? — спросил он и посмотрел на меня, и я увидел, как увеличенные стеклами очков глаза его сверкнули и загорелись. — Великий Шекспир взял да и передвинул Богемию к морю, вот видите, милейший, какого он был мнения об этом народе! — Господин щелкнул пальцами. — Много не наливайте, — сказал он, — хватит, хватит! — Еще раз щелкнув, он тщательно вытер руки носовым платком.
Неожиданно сквозь потолок въехали носилки, господин в очках вытянул руку и, указывая на меня, вдруг начал расти, сделался совершенно желтым и словно окаменел; так как он продолжал показывать на меня, я страшно перепугался и хотел убежать, но мои ноги не двигались. Тут я увидел, что на руке, протянутой в мою сторону, пять пальцев, это меня чрезвычайно удивило, и я испугался еще больше. Я хотел закричать, но не смог, я только разевал рот, как рыба, вытащенная
— Кланяйся, быстрее! — крикнул мне отец, и я вдруг понял, что в этом мое спасение, и стал быстро отвешивать поклоны, один за другим; перед глазами мелькали лакированные ботинки и шелковые носки господина в кресле, а он все продолжал расти и расти и уже почти заполнил собою всю комнату. В ужасе я беспомощно обернулся к отцу, но вместо него у буфета стоял какой-то человек в черном плаще и черном шелковом берете и вертел в руках череп; человек налил в череп до краев вина, высоко поднял его и гаркнул во всю глотку какое-то слово: вокруг загремело, загрохотало, потом комната дрогнула — все исчезло, слышался лишь топот коров да тявканье дворняжки. Дневной сон развеялся, и я отчетливо вспомнил тот мрачный час в моей жизни. Час, когда я узнал, что нам, немцам, суждено владеть миром, и эта миссия показалась мне столь же сладостной, как и бокал вина, который мне разрешили выпить в тот день. Это было весной, мне было двенадцать лет; проголодавшись, я примчался из школы домой, распахнул дверь в комнату и увидел незнакомого господина, он горячо убеждал в чем-то моего отца, который стоял у буфета и откупоривал бутылку вина; отец велел мне как следует поклониться гостю — ведь передо мной был сам господин барон фон Л., аристократ и поборник великогерманского духа в Чехословакии. Я с таким усердием отвесил поклон, что едва не коснулся лбом коленей, а барон рассмеялся и протянул мне руку; потупив глаза, я украдкой разглядывал его, мне никак не верилось, что он, которому принадлежала вся земля в округе и который, несомненно, был существом высшего порядка, ничем не отличается от любого смертного! Однако барон выглядел как все прочие люди: он подал мне руку и спросил, знаю ли я, кто такой Шекспир, и я с гордостью ответил: «Так точно, господин барон!» — и перечислил Гамлета, Макбета, Отелло, а барон сказал, что я настоящий книжный червь; потом он говорил о шекспировской «Зимней сказке» и о том, что в ней великий Шекспир переместил Богемию к морю и что из этого следует заключить, сколь ничтожен населяющий ее народ. Я расхохотался: Богемия у моря! И отец засмеялся, а барон сказал, смеясь, что Шекспир, пожалуй, прав, если говорить о будущем. Этого я не понял, и отец, видимо, тоже, так как он с недоумением пожал плечами и вопросительно поглядел на гостя; и тут барон объяснил нам, слушавшим его затаив дыхание, грядущий ход истории: границы рейха продвинутся до Урала, а все негерманские народности будут переселены в Сибирь, вот тогда, чего доброго, и появится какая-нибудь Богемия у Ледовитого океана, заключил он и предложил поднять за это бокалы.
— Грандиозно, поистине грандиозно! — воскликнул отец, а барон сказал, что прежнего сосуществования народов больше не будет: либо они подчинятся Германии, либо их вычеркнут из истории. Отец наполнил бокалы, а я молчал, онемев от робости и благоговения, взирал на барона, который передвигал народы, словно шашки, — в моих глазах он был богом, вершителем судеб. Потом мы выпили за Богемию у Ледовитого океана, а когда много лет спустя я вернулся домой из русского плена, научившись правильно понимать то, о чем пророчествовал барон, мне захотелось прочитать пьесу, декорация к которой давно запечатлелась в моей памяти: Богемия у моря. Много раз я открывал первую страницу, но всегда какое-нибудь срочное дело вынуждало меня откладывать книгу, так что в конце концов я дал себе своего рода клятву прочесть ее при первом же свидании с морем. И вот я прочел ее, хотя и не до последней строки; я познакомился с дивной поэзией, побывал в двух Богемиях у моря, в обеих Богемиях встретил женщину с безжизненными чертами, и меня вдруг охватил страх. В ушах снова послышалась беззвучная речь, в которой я неожиданно уловил акцент, свойственный моим землякам — богемцам, и я понял, что фрау Траугот — переселенка. «0 господи, — подумал я, — теперь она будет меня расспрашивать, вернемся ли мы когда-нибудь в Богемию!» Опять начнется один из тех разговоров, какие я нередко уже вел с переселенцами: о неизбежности случившегося и об опасно обманчивой надежде на возвращение. Я не избегал подобных разговоров — ведь я сам был переселенцем — и понимал необходимость территориального разделения двух соседних
«Поговорю с ее мужем, так, пожалуй, будет вернее», — подумал я и от этой мысли снова воспрянул духом. Я пошел в гостиницу и съел вполне заслуженный ужин — какое-то холодное блюдо. Потом купил бутылку рома и отправился домой.
Фрау Траугот чинила во дворе курятник. Она оторвала три прогнившие доски и прибивала на их место новые. Я поздоровался, она опустила молоток, что-то пробормотала и взглянула на меня, вернее, мимо меня. Я собрался было пройти к себе, но ее вид вдруг вызвал у меня жалость: чуть согнувшись, она неподвижно стояла с молотком и гвоздями в руках, устремив взгляд на дюны. Мне захотелось сказать ей что-нибудь приветливое, я предложил ей свою помощь, но фрау Траугот ответила, что не смеет утруждать меня, и по тому, как она это произнесла, я окончательно убедился, что она из Богемии.
— Я с удовольствием помогу вам, фрау Траугот, — сказал я и, взяв у нее молоток и гвозди, начал приколачивать доски.
Хозяйка в растерянности немного постояла возле меня, потом внезапно спохватилась.
— Тогда я приготовлю вам чаю, — сказала она и медленно пошла на кухню.
«Она из тех, что даром ничего не возьмут», — подумал я, продолжая стучать молотком. Когда доски были прибиты, во дворе показалась фрау Траугот с подносом.
— Готово, — сказал я, положил молоток и, опередив хозяйку, распахнул перед ней дверь моей комнаты.
Она сняла с подноса чайник, стакан и блюдечко с сахаром. Я откупорил бутылку.
— На дворе прохладно, фрау Траугот, стаканчик грога вам не повредит, — предложил я, но она молча покачала головой и вытерла руки о фартук. Если она ждет мужа, сказал я, то я не хочу ей мешать. В ответ она снова покачала головой. Я придвинул ей стул и пригласил сесть, но она продолжала стоять.
— Ваш муж в отъезде, фрау Траугот? — спросил я.
Она молча в третий раз покачала головой.
— Умер он, — сказала она, помедлив.
Я прикусил губу.
— На войне, — добавила она и медленно повернулась к выходу.
— Подождите, фрау Траугот! — поспешно сказал я и с мягкой настойчивостью усадил ее, потом достал из чемодана чашку и налил рому в дымящийся чай.
Хозяйка неподвижно сидела на краешке стула, не решаясь притронуться к чашке; чтобы помочь ей преодолеть смущение, я попытался увлечь ее разговором о море и дюнах, но она продолжала сидеть, словно каменное изваяние.
— За ваше здоровье, фрау Траугот! — сказал я и поднял стакан.
Хозяйка неуверенно протянула руку, взяла чашку и отпила глоток, затем, помедлив, выпила до дна и, как бы оттолкнув от себя, поставила чашку на стол. Я налил ей еще и спросил, живет ли она здесь одна, и фрау Траугот сказала: «Да». Я спросил, есть ли у нее дети, и она сказала: «Мальчик». Я спросил, сколько ему лет, и она сказала: «Пятнадцать». Я спросил, где он, и она назвала районный центр. Я спросил, что он там делает, и она сказала, что ходит в школу. Больше я не знал, о чем говорить. Спрашивать о ее прошлом не хотелось, и я молча помешивал грог. Фрау Траугот продолжала неподвижно сидеть на краешке стула, и я мысленно обругал себя за то, что своим дурацким любопытством, этим роковым двигателем нашей профессии, смутил робкую женщину.
Я тут же принялся расхваливать красоту здешних мест и деревушки, сказал, как хорошо я себя здесь чувствую, а фрау Траугот повторяла свое: «Да, сударь» — и смотрела в окно на дюны; но вот она вдруг подалась вперед и тихо, чуть быстрее обычного проговорила:
— Если б только не вода, сударь, не вода, она еще всех нас унесет!
Внезапно я понял: ее сломил страх перед непривычным морем, вот откуда потухший взгляд и монотонная речь.
— Они хотят его приколотить, приколотить море гвоздями, вот мучение-то! — зашептала она опять, блуждая взглядом по колыхавшейся на дюнах траве.
Приколотить гвоздями море? Я ничего не понимал. Уж не помутился ли у нее рассудок? Она сидела передо мной на краешке стула, маленькая, поникшая, с простодушным, добрым лицом, искаженным страхом, со взглядом, устремленным в окно, за которым шумел ветер и колыхалась трава. Я внутренне содрогнулся. Но она, словно защищаясь, чуть приподняла руки и прошептала:
— Вода придет, сударь… Она отступит, разбежится и хлынет… Стенку-то уж прорвало и… — Женщина съежилась и умолкла, будто испугавшись, что накличет беду.