Избранное
Шрифт:
— Сергей Иваныч!
Бауэр обернулся. Он плохо выглядел, и Трубачевский, как ни был взволнован, успел заметить, что у него щеки обтянуло и мешки под глазами стали лиловыми и обвисли.
— Ну-с, Николай Леонтьевич, — с некоторым усилием сказал он, — садитесь вот сюда и давайте говорить откровенно. Только прошу вас заранее — не волноваться. Вы — юноша нервный, а я последнее время вот этих волнений всех по возможности избегаю.
— Сергей Иваныч, я совершенно спокоен, — почему-то стараясь не дышать, отвечал Трубачевский.
—
— Помню.
— Я тогда рассчитывал, что эти бумаги найдутся, — помолчав, продолжал Бауэр, — ну, а они не нашлись. И я теперь вижу, что и не могли найтись.
— Почему? — пробормотал Трубачевский, хотя отлично знал почему.
Старик остановился подле него, слегка сощурясь.
— Почему? А потому, что это была пропажа не случайная. И не последняя. Я сегодня обнаружил, Николай Леонтьевич, что из архива пропали документы, которые даже нельзя назвать ценными, потому что им цены нет. И не то что из одного отдела, как это было в прошлый раз. Из разных, и с большим выбором! С таким выбором, который обличает человека, знакомого не только с русской палеографией. Вот, например, из девяти писем Густава Адольфа взято только одно, собственноручное, а восемь диктованных остались. Из древних рукописей взяты «Пандекты Никона Черногорца» пятнадцатого века. Из пушкинского бюро — Кишиневский дневник, то есть единственная страница, которая от него сохранилась. Из личной моей переписки…
Щека задергалась, он взялся рукой за сердце и сел. Трубачевский бросился к нему. Он тяжело дышал, полузакрыв глаза, раздувая ноздри. Потом поднял глаза — огромные и усталые.
— Сергей Иваныч!
— Потом, — тихо сказал Бауэр. — Приходите потом, через час. Машу позовите. Пускай капли принесет, она знает.
Главное было — не растеряться! Главное — ясность. Все решить, все обдумать заранее.
Он посмотрел на часы — половина третьего. К Неворожину, в «Международную книгу». Короткий разговор: «Через четверть часа я позвоню в ГПУ». Несколько минут он простоял у дома 26/28, стараясь вспомнить, какой трамвай ходит отсюда на проспект Володарского. Второй, третий? Он спросил. Тридцать первый! Хорош, ездил тысячу раз и забыл!
На площадке второго вагона толстая тетка прижала его мешками, от которых воняло кожей, маляры стояли в люльках и смотрели вниз с высоты, опираясь на длинные кисти, пароходик покачался на волнах и пропал. Он очнулся на Марсовом поле и вспомнил, что не платил за проезд.
— Получите!
Кондукторша смотрела с недоумением. Ах нет, заплатил! И только что. Он вынул и разгладил билет на ладони.
Несмотря на то, что план был обдуман и решено не теряться, он влетел в «Международную книгу» с таким видом, что все встрепенулись, а кассир инстинктивно задвинул ящик с
— Могу я видеть Бориса Александровича Неворожина?
Бородатый мужчина (знакомый, потому что не так давно у него был свой магазин на Петроградской) сказал, что Неворожина нет.
— Где же он?
— Болен. Сегодня на работу не вышел.
Трубачевский вернулся на улицу Красных зорь.
Неворожин жил в Вологодском переулке, недалеко от Филатовской детской больницы. «Прошло полтора месяца с тех пор, как я записал его адрес, и нужен был весь этот ужас, чтобы я наконец явился к нему. Я подлец, слабый подлец. Но ничего! Тем лучше, разговор будет короткий».
Старушка в белом переднике и сама белая, маленькая и худая открыла ему. Такой же маленький старичок в белой толстовке и белых холщовых штанах стоял в прихожей и держал ладонь козырьком над глазами.
— Борис Александрович немного нездоров. Впрочем, я сейчас спрошу. Как ваша фамилия?
Она ушла и пропала. Десять минут Трубачевский, размахивая портфелем, метался по крошечной прихожей. Старик с беспокойством посматривал из-под ладони.
— Пожалуйте.
Неворожин встретил его на пороге. Он был небрит, горло замотано шарфом. Лицо было жеваное и желтое, он, кажется, постарел с того дня, когда на лестнице: встретился с Трубачевским.
Впрочем, все было желто в комнате — от желтой полуопущенной шторы, от позднего солнца.
— Очень рад. Милости прошу.
Штора надулась от сквозняка, он поспешно захлопнул двери.
— Садитесь, пожалуйста. И простите за этот дикий вид. — Он провел рукой по небритому подбородку. — Никого не ждал. И немного болен, ангина. Вы не боитесь?
Трубачевский вошел и остановился. Он был бледен, губы дрожали.
— Послушайте, — быстро сказал он, — где бумаги?
Штора еще покачивалась, кресло в белом чехле, стоящее у окна, становилось то желтым, то белым.
— Какие бумаги?
С минуту они помолчали, глядя друг на друга с одинаковым злобным выражением. Потом Неворожин засмеялся, но про себя, очень тихо.
— Дорогой мой, вы знаете, — сердечно сказал он, — я начинаю думать, что из вас ничего не выйдет. Можно быть человеком непосредственным, но нельзя же таким образом врываться в чужую квартиру!
Трубачевский взял стул и сел.
— Послушайте, — с неожиданным спокойствием, от которого ему самому стало немного страшно, сказал он, — если через три минуты вы не вернете мне документов, взятых из архива Сергея Ивановича Бауэра, я при вас позвоню в ГПУ. Я очень сожалею, что не сделал этого раньше. Вы предлагали мне бежать за границу, украсть архив и бежать. У вас друзья за границей. Я передам ваш разговор, я все расскажу. Верните сейчас же, слышите, сию же минуту!
С печальным и злобным выражением Неворожин посмотрел на студента. Спокойствие это, кажется, его удивило. Он вскинул брови, жестко поджал рот. Потом лоб разгладился, рот улыбнулся.