Избранное
Шрифт:
Теперь ему выделили самую лучшую комнату. Шемса была красивая и приятная, полненькая и округлая, еда была хорошая, и он себя чувствовал главой и защитником целой семьи. Нужно было теперь только подыскать ему получше место, которое бы больше отвечало его теперешнему положению и обеспечило ему плату, на которую он мог бы содержать жену и помогать ее семье. Было решено, что он пойдет к кому-либо из общинных деятелей, бывших пациентов доктора, кому чаще других носил лекарства, и попросит его подыскать ему место служителя, посыльного или еще какую службу на трамвае, где, кроме платы, выдавали еще и красивую форму. А пока он работал у хозяина кофейни и в соседнем магазинчике, но больше всего в лавчонке Рабии, торговался на рынке, выбирая овощи и фрукты, сам перетаскивал их в лавку, расставлял по полкам и брызгал водой, чтобы не увяли.
Еще до женитьбы Рабия потребовала с него деньги Шемсе на приданое, и Алия сразу дал, сколько она просила, и притом с такой легкостью, что она раскаивалась, что не запросила больше. Теперь, видя, как он заботился о лавчонке, она попросила денег на
— Кто через них переступит — не задастся у того жизнь! — объяснила Рабия, а Шемса и Зухра подтвердили.
— Но я не переступал, — попробовал было Алия подать голос в защиту своего счастья, но они не дали ему даже досказать.
— Если не сейчас, то утром, вчера… кто знает, сколько эти чары лежат под порогом.
— И что же нам теперь делать? — забеспокоился и Алия.
— А-ёой! — Шемса принялась голосить и бить себя руками в грудь, а Рабия задумалась и чуть погодя сказала:
— Нет у нас другого выхода, как идти к ходже, его надо спросить.
Уже назавтра с утра пораньше она в самом деле повела их к какому-то ходже в верховья Бистрина, а тот, после того как ему все по порядку рассказали, принялся листать толстенную книгу, сокрушенно охая и покачивая головой, он сказал им наконец, что брак этот из-за злых чар не задается, и, если они хотят освободиться от сглаза, пусть придут в первую пятницу и он их развенчает, а в следующую — может опять венчать. Рабия заплатила десять динаров, потому что у Алии не было уже и таких денег, и все трое отправились домой несколько успокоенные. Ходжа, согласно уговору, развел Алию и Шемсу, а когда неделю спустя настала новая пятница, Шемса уже не захотела идти к нему. Передумала, говорит, больше не хочет жить с балбесом и неудачником, и через несколько дней она и ее мать выгнали Алию из дома.
Ему некуда было идти, кроме как к хозяину кофейни, а тот, зная и свою долю вины в его страданиях, не мог не принять его. Так Алия вновь взялся драить джезвы, молоть кофе, мыть чашки и спать на лавках, только уже без своих сбережений, а до полудня дожидался у магазинов какого-нибудь покупателя, чтобы дотащить корзину. Вот здесь однажды и встретил его мой отец, удрученного, потерянного и оголодавшего, узнал его и привел к нам в дом.
В это время у отца была канцелярия в одной из темных невидных улочек неподалеку от областного суда. Вход в канцелярию был прямо с улицы, вправо вел коридор, темный, словно туннель, а слева сидел продавец старых граммофонов и пластинок, и музыка была слышна в течение целого дня сквозь тонкую перегородку и двери, отделявшие одно помещение от другого. Непосредственно канцелярия состояла из одной обычной комнаты, загроможденной множеством вещей; письменными столами, чертежными досками, стульями, шкафами, пожелтевшими топографическими картами, геодезическим инструментом, пыльными папками и книгами — и поделена перегородкой, за которой была печь и ящик с углем и дровами. И в этом помещении, получавшем свет только сквозь стекло в двери, находились сам отец, мать, которая заводила дела и печатала их на машинке, несколько крестьян и горожан, пришедших по делу, знакомые матери или отца, завернувшие поболтать и выпить чашечку кофе, помощник отца, чертежник, согнувшийся над какими-то планами на своем столе, и Алия — на стуле за перегородкой.
Сидел он молча, почти незаметный; поскольку уже наступила поздняя осень и похолодало, главным его делом было топить печь, заботиться об угле и дровах, приносить кофе, подметать в канцелярии и очищать от ржавчины и смазывать длинные стальные мерные ленты, которыми отец измерял землю. После трудных и голодных дней он казался испуганным, словно пес, увязавшийся за кем-нибудь на улице, и теперь жался к стене, чтобы не быть помехой; он был счастлив, что оказался здесь, в канцелярии, что у него было дешевое жилье, которое отец устроил ему в доме напротив, что опять он обрел опору и тепло, надежное место в мире, бороться с которым он не дорос. Тогда, да и позже, насколько я его помню, был он маленький, с впалой грудью; в одежде с чужого плеча, перешедшей к нему в наследство от доктора или моего отца, он казался еще меньше и худее, вечно широкие брюки висели по бокам, а безбородое лицо, которое не старилось, постоянно покрывалось потом, словно от какой-то внутренней муки. На голове он носил мятую, засаленную феску, линявшую всякий раз, когда она намокала; на ногах — стоптанные башмаки со смятыми задниками, до того широкие, что он, сам неустойчивый и плоскостопый, волочил их по земле, чтобы они не падали на ходу.
Потом отец стал брать его с собой на местность, и годами я видел, как они поутру выходили из города и поздно вечером возвращались домой. Впереди шел отец, уже отяжелевший, в зеленой шляпе, коротком
Постепенно между ними двумя возникло что-то иное, чем только отношения между хозяином и слугой, — определенная теплота и человеческая связь близких сослуживцев, пары неутомимых спутников и работников, которые в одиночестве с ранней зари и до позднего вечера, в дождь и в непогоду, молча шагают по своему делу обочиной и проселочными разбитыми дорогами и, о чем думает каждый из них, знают только они одни. Отец любил Алию, как защитники любят своих подзащитных — он находил оправдание всему, что делал Алия, и защищал его, когда мать советовала ему подыскать парня получше и поопытнее, а Алия любил отца, как слабые и беззащитные любят тех, кто их охраняет и защищает, — он сопровождал каждое движение отца, словно опасался, что отец убежит и оставит его одного, беспомощного на этом свете. Те вещи, которые отец доверял ему: кожаную сумку, штатив, доску, вешки, мерную ленту, — он содержал в порядке, чистил и смазывал, а всех остальных домашних, народ в канцелярии, да и себя и свои вещи словно бы не замечал. Меня он провожал на станцию, когда я уезжал учиться, встречал, когда возвращался на каникулы, и похоже, не принимал меня всерьез, как зеленого юнца, который только и смотрит, чтобы причинить отцу как можно больше неприятностей и забот. А когда на следующий год, во время каникул, я, после того как некоторое время просидел в тюрьме, вернулся домой, напичканный передовыми идеями, точно шиповник зернами, и попытался сблизиться с ним, приветствуя его: «Здравствуй, товарищ Алия!» — уговаривал его идти в рабочий клуб, чтобы записаться в профсоюз, и давал ему газеты и брошюры, которых он, к счастью, не мог прочесть, какое-то время он терпел все это, как терпит одряхлевший домашний пес, когда дети дергают его за уши, а затем, когда я стал ему слишком досаждать своими советами и объяснять, что отец эксплуатирует его, он начал меня сторониться и избегать.
Мне казалось, что он живет у нас уже целую вечность, хотя внешне он совсем не менялся. Мы считали его почти членом своей семьи, чем-то, что со временем срослось с нами, стало составной частью нас самих, а люди — наши соседи, торговцы, у которых мы покупали, знакомые, друзья, кофейщик, у которого мы брали кофе, почтальон, разносчик газет, просители из суда и дети с улиц, по которым он ходил, — все его теперь знали только как Алию — землемера Гросса или просто «землемерова Алию». Жил он все в той же комнатенке, что была в доме через улицу от канцелярии; в кофейни не ходил, дружбы и знакомства не заводил. Никаких страстей и желаний у него не было (разве что иногда покуривал, и сигарета всегда торчала у него в правом углу рта), ни особых интересов, ни привычек. И я, молодой человек, преисполненный амбиций и надежд, спрашивал сам себя с оттенком самодовольства и высокомерия: для чего живет этот тихий человек? Чем живет этот человек, у которого нет ни наслаждений, ни радости в жизни, ни ремесла, ни любимого занятия, ни близких, ни семьи, ради кого надо жить; человек, который не может на этом свете ничего исправить и изменить, который не любит, чтобы жить во имя любви, и не ненавидит, чтобы жить во имя ненависти и мщения, который ничего не ждет и которому будущее ничего хорошего не сулит? Живет только потому, что боится смерти, по инерции: оказался в живых, вот и не может иначе?
Именно в это время я снова очутился в тюрьме. Теперь это было несколько иначе, чем в студенческие дни: об этом стало известно всему городу, а знакомые отца отвернулись от него и, если им случалось встречать его на улице, делали вид, что не замечают. Все это время Алия приносил мне еду, и я через окно камеры мог видеть, как он с судками в руке ждал у ворот, когда подойдет его очередь передать мне то, что он принес. Раза два-три его пускали ко мне на свиданье, однажды, когда мы здоровались с ним за руку, я ощутил у себя в ладони какую-то записочку — поручение, которое его просили передать мне, — и на какое-то мгновение в глазах его блеснул теплый огонек соучастия и человеческой солидарности. Для Алии это было много. Однако, когда, выйдя из тюрьмы, я встретился с ним и хотел выразить ему свою благодарность, он поник головой, отдалился и снова ушел в себя, в это свое состояние робости и апатии.