Избранное
Шрифт:
Тропа делалась все уже, вдруг исчезла — они пошли без дороги, не боясь заблудиться, потому что со всех точек острова был виден маяк, неподалеку от которого они жили. Им попадались бетонированные укрепления, оставшиеся с прошлой войны, они спускались вниз, ели малину, бродили по заглиненным, залитым водой подземным ходам.
Потом они заметили яблоню, подошли к ней и очутились в саду, посередине которого стоял полуразрушенный остов печи, полузасосанные землей столбы фундамента. В саду росли сливовые деревья, ранетки, яблони с зимними сортами, плоды которых были еще терпки и кислы, а также дубовка и белый налив. Некоторые яблони сверху и донизу были покрыты красными и желтыми яблоками, точно драгоценным шлейфом — не видно было листвы.
Они нарвали белого налива, пошли дальше, бросая друг в друга огрызками, удивляясь, как
От полуразваленной печи слабо пахло сажей и глиной — точно печь недавно топилась и дождя захлестнуло в трубу.
Мужчине захотелось отойти подальше, потому что его вдруг затомил, засосал под ложечкой страх, но он не был приятным, как недавно во сне, — это был подлинный страх, предчувствие чего-то неясного, преследующего. Он быстро пошел прочь, вышел на сухую цветущую поляну, оглянулся.
— Пойди сюда, — сказал он жене и, сняв с нее кофту, постелил на землю.
Ночью ему снился публичный дом. Хотя никогда в таком доме он не был (видел дешевый стриптиз в Париже), к тому же дом этот не походил на описания подобных заведений в книгах, тем не менее он точно знал, что это именно такой дом. Внешне он был похож будто бы на Центральные бани, куда он ходил еще студентом: также продавались недорого бумажные талончики на вход, после чего двором и разными темными нечистыми лестницами надо было идти в отделение — и в каждом, соответствующем стоимости купленного талончика, отделении была своя, довольно большая очередь. Он помыкался от отделения к отделению, но очереди везде были длинные, а он торопился, тогда он сунул женщине при входе гривенник, и она ввела его в какую-то огромную, убогую довольно комнату, с открытым окном, выходящим куда-то в переулок, напротив окна близко было темное здание. От этого терялось ощущение интимности, которое, как ему казалось, должно было бы быть в подобных заведениях, и ему сразу стало скучно и страшно и ничего такого уже не хотелось, тем более что на грязной, заваленной тряпками кровати лежали две скучные и противные девицы, одетые в юбки и закрытые, с длинными рукавами кофты. Кроме того, в комнате находились трое мужчин, очевидно, работающих при этом же заведении, потому что взглянули на вошедшего они без интереса, обычно.
Ему захотелось уйти, потому что все было слишком уж обыденно, невкусно, но он заставил себя остаться, потому что помнил и во сне, что это единственная для него возможность обнять не жену. Сел на грязную койку, снял пиджак, повесил на стул и сказал одной из девок: «Только начинай сама, ладно? Я не очень-то умею. То есть умею, конечно, но…» — «Понятно», — девка усмехнулась и загородила собой от него пиджак и окно, и ему стало душно, и он понимал, что в это время мужчина вынимает из кармана его бумажник. Он, задыхаясь, оттолкнул девку, вскочил, кинулся к пиджаку — бумажника точно не было. «Ну, вы! — заорал он, чувствуя, что вот расплачется, потому что так ничего и не вышло, — отдайте бумажник, не то я сейчас весь ваш бардак в клочья разнесу!..» Мужчина отдал, но какой-то вроде его, а вроде бы не его бумажник, потом отдал другой, уже его. «Ну, ладно, — сказал мужчина, — иди сюда, я займусь тобой…» И томясь, недоумевая, почему он должен идти к этому отвратительному мужику, хотя жена гораздо приятнее и красивее, — он проснулся.
Скинул одеяло и долго лежал, слыша, как бешено колотится сердце, размазывая по волосатой груди обильный пот. За окном светало.
Нравственность — это подчинение обычаям, подчинение традиционному способу действий. Самый нравственный тот, кто все время приносит жертвы обычаю.
Но ему было легко приносить эти жертвы: он появился на свет с необычайно развитым инстинктом самосохранения, с детства и до сих дней инстинкт руководил всей его жизнью. Он действительно любил свою жену, она была его первой и единственной женщиной, с ней он прожил двадцать два года: поженились они еще на фронте.
Ему действительно нравилось переводить греческих философов, в работе этой, далекой от треволнений сегодняшней жизни, он находил чувственное наслаждение: мысли, которые он прочитывал на древнегреческом и писал на современном русском, были более велики
В общем, он жил так, как хотел, не мешая жить никому, не заедая ничей век, не гордясь ни перед кем, но ни перед кем и не унижаясь. Деньги, которые они с женой хорошо, со вкусом тратили, он зарабатывал честно: спина его к сорока пяти годам, несмотря на ежедневную длинную утреннюю зарядку, стала сутулой, потому что зимой он работал не разгибаясь. Издательства, заказывавшие ему переводы, знали его любовь к греческим и латинским авторам, его нелюбовь к спорам и выяснению отношений, платили ему по низшей ставке, хотя переводчик он был высококвалифицированный. Возможно, он был талантлив и мог бы даже написать вещи оригинальные, но он никогда не пробовал делать этого, несмотря на то, что за плечами остались фронт, плен, побег, опять фронт и многое другое, о чем можно было бы ярко и интересно написать.
Неожиданно наступила жаркая погода, хотя они уже и не ждали ее в это время здесь. Теперь они стали на целый почти день уходить на море.
Долго выспавшись, не рано позавтракав, они брали махровые цветастые полотенца, надувные игрушки, бадминтон — и шли к месту, отведенному пограничной охраной, для купания. Впрочем, на пляже никогда никого не было, и жена загорала голой, а он все-таки в плавках из-за дочки, потому что еще года два назад на пляже в Новом Геленджике, когда они, как обычно, отошли далеко от людей и разделись, он вдруг поймал ее спокойно-изучающий взгляд у себя ниже пояса. С тех пор он избегал появляться перед ней обнаженным, хотя очень любил наготу, даже спал круглый год голым: ему казалось, что тело так лучше дышит. Дочка иногда оставалась дома, и тогда он, идя к морю, спешил, предвкушая свое младенческое полное омовение в этой первозданной благодати.
Тропка через лес и заболоченные, но просохшие теперь луга приводила прямо к их месту, он сбрасывал сандалии еще на жесткой болотной траве, чтобы лучше потом ощутить, вкусить обжигающую сладостную мягкость песка — ступал на песок и, уже постанывая от наслаждения, шел по нему к их лежке, сбрасывал распашонку, шорты и стоял так несколько мгновений, слыша огромным телом, как обтекает его сухой жар от песка и влажные длинные струи бриза. Потом он падал на спину, разбросав руки и ноги, втискиваясь, ввинчиваясь в подающееся под ним раскаленное ложе — и уходили, уходили, уходили из его натруженной, плохо уже гнущейся спины усталость, заботы, страх.
Все это время он спал ночами легко, сладко, без сновидений.
Долго лежал, подставляя солнцу большое красное тело, никогда не загорая до черноты, но никогда и не сжигаясь, он обожал солнце, доверчиво, наслажденно отдаваясь ему до тех пор, пока не начинал слышать его в себе: в прокуренных легких, в суставах, перестающих побаливать и хрустеть, в позвоночнике, в крестце — поднимался и шел в море.
Брел по мелководью с торчащей везде желтой осокой и камышами, ступал на прогретые солнцем влажные отмели, снова входил в теплое, едва закрывавшее его толстые ступни — брел, брел, брел, постепенно погружаясь по щиколотку, по икры, по колени, потом вода доходила до паха, и он счастливо вздрагивал, постанывая тоненько, и уже дальше шел торопясь, слыша, как вода поднимается по животу и бедрам все выше, поплескивает, похлопывает мясистое тело, потом она подступала под грудь, под горло — он разевал рот, выдыхая вытесненный воздух, улыбался и тихо хрипел, желая закричать от счастья и стесняясь. После он плыл долго, переворачиваясь с живота на спину и снова на живот, закрывая и открывая глаза, видя бесконечно-струящийся белесо-голубой воздух, лимонные стройные столбы солнечных лучей, бесконечное, нежное, голубое море.
Он открывал глаза, схватывал все это — и снова закрывал, боясь, что сердце разорвется от счастья.
В два часа они возвращались домой, обедали, спали после обеда, а потом снова шли на море и оставались там до тех пор, пока солнце, коснувшись горизонта, принимало форму раковины, митры, огненного пурпурного гриба, — исчезало. Тогда они шли ужинать и сидели дома, разговаривая с хозяевами, наслаждаясь, что нет транзистора, радио, телевизора, газет, кино. Наслаждаясь тем, что время остановилось.