Избранное
Шрифт:
— Эх, лейтенант… — и что-то дрогнуло в его голосе, — хороший народ проживает на моей земле, мой народ. Семь раз сряду жизнь за него отдам. Потом отдохну немножко… и ещё раз отдам. А только… Вот ты, Обрядин, всему честному миру друг, а ведь ты бы у лодырей королём был!
— Большие реки не торопятся. В океан текут, — как-то неожиданно серьёзно и важно ответил Обрядин, хоть и смотрел с прежней хитрой приглядкой его прищуренный глазок.
— Вот, вот, — с горечью сказал Дыбок, — узнаю! Души океан, а спички не зажигаются… Стыну я, лейтенант, валит меня, свалюсь. Пора начинать, — заключил он, поднимаясь, и без команды, сам, полез через верхний люк за лопатой.
Лопата, лом, гранаты — всё соскользнуло в переднюю, полную воды, часть
— Лом-то намок, ровно губка… а ещё железный, — шутил Обрядин сверху, принимая от него инструмент. — Не утонешь, Андрюша?
— Тут мелко. В Днепре глубже было, — как-то в растяжку, застылыми словами, отзывался тот.
Он потешной шуткой извинялся перед Кис'o, которому чуть замочил его палаццо, и не забывал пояснить товарищам, что палаццо есть жилплощадь итальянского феодала; он шутливо осведомлялся, протекает ли в такой же степени снаряжение у настоящих водолазов. Щемило сердце это сдержанное, на звенящей волевой струнке, балагурство. Вот он был каков, Андрей Дыбок с Кубани! Людям следовало знакомиться с ним впервые даже не в бою, когда отвага сама родится из недр разгорячённого сердца, а здесь, минуткой позже, пока он молча стоял, раскинув руки, и тёмные талые дырья рождались вкруг него на снегу.
— Эх… отожми водицы сколько можно со спины, — попросил он потом лейтенанта. — Повозиться бы теперь с каким-нибудь ганцем… я б ему рёбра в кашу стёр. А ну, тронь, тронь меня побольней! — стеклянно крикнул он подходящему Литовченке и в полсилы толкнул его в плечо.
Благоразумно отступив на шажок, тот доложил Соболькову, что и следа немецкого присутствия не обнаружил поблизости, кроме прокинутой мимо стога телефонной линии, которую на свой риск и порезал ножом; метров шесть провода висело у него на руке. Подумав, Собольков решил, что это, пожалуй, правильно, так как война для них ещё не кончилась, а на поверку линии выйдут теперь немецкие связисты, и от одного из них можно будет добиться приблизительной ориентировки. Следовало быстро накидать план действий и расставить людей. Лейтенант исправил давешнюю ошибку, на этот раз оставив водителя у танка; Обрядин же, как мыслитель, в особенности годился для земляных работ, — кстати, это ему принадлежало глубокое замечание, что подкопку надо начинать изнутри, чтоб машина не села днищем. Собольков решил взять с собой в засаду Дыбка, который навострился за войну в немецкой речи; ему, таким образом, представлялась возможность погреться в рукопашной.
— Ну, лезь, Сергей Тимофеич, — сказал Собольков Обрядину. — Береги лопату, чтобы не защемило. И помни, выберемся — будем живы!
— Сейчас, дай с духом собраться. Вот она главная-то малярия! — с прискорбием заметил тот, глядя в тёмное месиво под танком; он раздумывал при этом: стоит или нет признаться экипажу, что почти не сгибается в локте разбитая рука; и выяснил, что неправильно, не по-товарищески будет это.
Было ещё время и помедлить; какая-то живая стрелка в них с точностью отсчитывала время, потребное на то, чтобы немцы обнаружили поврежденье связи, и доложились начальству, и снарядились в путь.
— А не любишь ты воды, Сергей Тимофеич… зря! Прохладная, она закаляет организм. Это тебе надо знать, как ходоку по женской части, — сказал, наконец, Дыбок. — Полеза-ай!
Обрядин безропотно отправился под танк, отметив вскользь, что уже не Собольков, а как бы Дыбок становится командующим танковыми силами на данном отрезке фронта. В темноте слышно стало чавканье жижи да металлические удары по тракам. Глина детскими горстками выкидывалась наружу, танк стоял недвижен, хотя и Литовченко давно уже в полный мах мотыжил землю по скату рва, вдоль гусеницы. Уходя, Собольков прикинул в уме, что работы хватит часов на пять, если не прервёт её какая-либо внезапность.
Он взял с, собою провод на случай, если придется вязать языка. До стога было не больше метров семидесяти. Уже с полдороги корма танка расплылась в подобие куста. Идя по следу Литовченки, который, к счастью, возвращался из обхода, не по прямой, лейтенант отыскал конец провода
— Ну, как, Андрюша… загораешь?
— Теперь хорошо, мягко, — неопределённо сказал Дыбок.
— Слушай… хочешь, сапогами поменяемся? Всё-таки посуше.
— Не надо, не хочу, — упрямо сказал тот. — Сейчас придут, смотри.
Опять стало темно, месяц убрали до следующего раза, чтоб не износился. Временами Собольков поднимался, вслушиваясь, не идут ли; никогда такой шумной не была солома. Кажется, примораживало… Представлялось несбыточным, чтобы цветы, птицы и синее небо могли когда-нибудь явиться здесь, и хотелось впоследствии, по окончании войны, непременно посетить это место в летние месяцы и полежать в этом самом стогу, если уцелеют — и стог, и он сам. Нескончаемо длились сутки, до отказа начинённые событиями. Кстати, Собольков открыл, что между людьми возможен разговор без единого звука. Так, он мысленно спросил Дыбка, доводилось ли ему проводить ночь в свежем сене, и чтоб кузнечики при этом. И тот отвечал сразу, что доводилось — мальчишкой, только тогда светили звёзды…
— Знаешь, как придут — тихо надо, холодным способом, — сказал Собольков несколько спустя. — Я с одним управлюсь, а ты своего сбереги… не зашиби только.
— Да, — согласился Дыбок неохотно, точно ему в чём-то помешали. — Ты молчи. Сейчас придут.
А нельзя было молчать, хоть и в дозоре. Делались всё односложней ответы Дыбка, недвижимей его тело. Его усыпляла стужа, ему стало всё равно, только бы спать дали. Он хотел спать, тело становилось сильнее воли… Из знакомства с сухими алтайскими буранами Соболькову было известно, как происходит это.
— Я слушаю, я услышу… А знаешь, Андрей, ты прав был давеча. Хорошие мы люди. Очень!
— Будем хорошие… потом. Ты к чему это?
— На что мы только не пускаемся для них, для деток… для всемирных деток. Сами в гать стелемся, лишь бы они туфелек своих в сукровице не замочили. Веришь, всю дрянь жизни выпил бы одним духом, чтоб уж им ни капельки не осталось. А может, и не поймут?
— И не надо им понимать. У них своё. — Он догадывался, для чего Соболькову нужен был этот разговор; а тот уже и сам сбился — из душевной потребности начал его или из хитрой уловки расшевелить товарища. И хотя слова, вязкие и стылые, застревали во рту, Дыбок по дружбе шёл к нему навстречу. — Что ж, говори, расскажи мне про неё… большая у тебя дочка?
— Восемь, — тихо, как тайну, доверил тот. И с этой минуты точно и не было размолвки между ними. — Знаешь, у ней там беда стряслась, смешная. Пишет, даже к бабе Мане в гости перестала ходить. Понимаешь, котёнок у ней пропал… любимец, только чёрный. Верно, жена закинула… не любит кошек.
— Мачеха? — издалека откликнулся Дыбок.
— Хуже, злодейка жизни моей. Второпях как-то это у меня случилось… а вот, всё тянет к ней, как к вину… как к зелёному вину, Дыбок! Двадцать два годика было, как женился. Злая цифра, двадцать два, перебор жизни моей! Брата поездом в двадцать втором году задавило, война тож под это число началась… Да нет, не так уж и хороша, как приманчива, — ответил он на мысленный вопрос Дыбка. — Дочка пишет, чужой дядька к ней ходит… конфетку каждый раз дарит. Бумажку мне в письме прислала, образец… видно, на подарочек подзадорить меня, отца, хотела. Они ведь хитрые, ребятки-то… Люди!.. Ума не приложу, что за утешитель завёлся… может, эвакуированный, из Прибалтики: по-русски плохо говорит. — Приподнявшись на локте, лейтенант послушал застылый воздух; немцы ещё не шли, точно пронюхали о засаде, — А баба Маня — это не женщина, не думай, это гора… понимаешь? Это мы с дочкой так её прозвали: ягод много. Вроде старушки, вся в зелёных бородавочках. У нас там секретный каменный столик есть, на нём бархатная моховая скатёртка. Дочка сведёт тебя туда… — И лишь теперь получала объяснение его путаная, просительная исповедь. — Слушай, Андрей… Ты не спишь? Не спи! Я всё просить собирался, да совестно было. Ты ведь холостой, тебе всё равно…