Избранное
Шрифт:
Кое-что в нелюбви Анненского, Ахматовой (наверное, и Мандельштама, и Гумилева, и Цветаевой) к Чехову может объяснить отношение к нему Ходасевича. Свою статью 1929 года “О Чехове”, приуроченную к двадцатипятилетию со дня смерти писателя, он построил на противопоставлении Чехова … Державину! “Эта годовщина застает меня в такие дни, когда мысль (да признаться – и сердце) заняты другим именем, совсем другим творческим и человеческим образом”. Уже из этой, второй фразы юбилейной статьи понятно, что Чехову и в годовщину смерти “не поздоровится”.
Так и есть. “Один – здоровый, кряжистый, долговечный. Другой – слабый, подслеповатый, вечно кашляющий, рано умерший”. Можно подумать, что Ходасевич – не слабый, не подслеповатый, не вечно кашляющий! И Ходасевич, и Ахматова с ее туберкулезом в молодые годы, и Анненский с больным сердцем уж не потому ли отворачивались
С кем угодно можно сравнить Чехова. Например, с Толстым (Чехов, при всей его любви к Толстому, в своей прозе спорил с ним, возражал ему, используя, кстати сказать, толстовские мотивы и ситуации). С Тургеневым. С Достоевским (Достоевского ему противопоставляли многие, от Анненского и Ахматовой в порицательном до Набокова – в одобрительном смысле). Даже с Ходасевичем. (“Вот в этом палаццо жила Дездемона. Всё это неправда, но стыдно смеяться. Смотри, как стоят за колонной колонна Вот в этом палаццо…”, а в “Рассказе неизвестного человека” герой вспоминает: “Я любил сидеть на солнышке, слушать гондольера, не понимать и по целым часам смотреть на домик, где говорят, жила Дездемона, - наивный, грустный домик с девственным выражением, легкий, как кружево, до того легкий, что, кажется, его можно сдвинуть с места одной рукой”. Да и в письмах из Италии Чехов не уступает в своем восхищении Венецией Ходасевичу: “Я теперь в Венеции, куда приехал третьего дня из Вены. Одно могу сказать: замечательнее Венеции я в своей жизни городов не видел… Плывешь в гондоле и видишь дворцы дожей, дом, где жила Дездемона…”. Но додуматься до сопоставления Чехова с Державиным! Державин у Ходасевича “мускулистый”, весь – “парение, порывание, взлет”. Чехов – “хилый”, “весь обычаен”, “совсем не хочет парить”, “привязан к земле, ко всему простейшему, самому будничному, и в бессмертие души он, по-видимому, не верит”. “Чеховская чайка не стремится ввысь, как державинский лебедь; она стелется над водой и льнет к берегу”. Так и кажется, что еще немного – и Ходасевич договорится до пошлостей горьковского “Буревестника”.
“Державин- воин, Чехов – врач; Державин несет меч и страдания, Чехов – примирение и облегчение”. Примирение и облегчение Ходасевичу явно не по душе, ему нравится меч. “Державин на своем веку шесть человек повесил, Чехов, должно быть, нескольких вылечил”. Здесь поэт, любимый нами, проявляет не только бестактность и нравственную глухоту (тульская крестьянка Елена Кузина, будто бы вырастившая Владислава Фелициановича, была бы им недовольна), - ему изменяет и чувство юмора тоже.
У Лидии Гинзбург есть замечательное эссе “Поколение на повороте”, в котором она объяснила любовь Цветаевой к Пугачеву приверженностью к русской революционной мифологии. Восхищение Ходасевича Державиным – следствие того же интеллигентского комплекса, только перевернутого: у Цветаевой в героях ходит Пугачев, у Ходасевича – Державин, повесивший “шесть человек”. Не знаю, как Цветаева, у нее, боюсь сказать, рука, наверное, тоже бы не дрогнула, но Ходасевич, точно, рядом с виселицей упал бы в обморок.
Тем не менее, Ходасевич неумолим в своей статье о Чехове и несгибаем. “Державин ссорится с тремя императорами, он топочет ногами на Екатерину и в глаза обзывает грозного Павла таким словом, какого и напечатать нельзя”. А что же Чехов? Ну, что Чехов, понятно: “Один из двух императоров, при которых протекала творческая жизнь Чехова, даже не знал, что есть у него такой подданный: Антон Павлович Чехов, врач”. Ходасевичу недостаточно того, что “один из двух императоров” Чехова все-таки знал. Ему хочется, чтобы
Когда ХХ веку прописываются рецепты ХVШ, делается не по себе: как будто Ходасевич не знает, что, кроме Эвтерпы, было еще восемь муз, в том числе и Клио.
На чем же споткнулся в своей статье замечательный поэт? Или, ближе к нашей теме, спросим: откуда такие претензии к Чехову, такая нелюбовь? В чем дело? Дело в революции, в ее сокрушительном напоре, сдвинувшем и захватившем всех, независимо от идеологических пристрастий и сочувствий эс-декам ли, кадетам, эсерам, большевикам, контрреволюционерам…
“Лет через двести-триста все само образуется, - утешал Чехов, и люди теснились к нему толпой. А земля под ними уже готова была колыхнуться, - пишет Ходасевич, - как раз перед первым толчком Чехов умер”. Вот почему Чехов их не устраивал, вот почему был им скучен, устарел. Обещал “небо в алмазах” через двести-триста лет, рассчитывал на долгий эволюционный путь. Умер “как раз перед первым толчком” – эта фраза звучит как упрек. Все они – дети революции, даже Анненский, переживший Чехова только на пять лет, но каких лет! Хотелось решительных действий, героизма, “неслыханных мятежей” и перемен. Хирургического вмешательства, а Чехов был врачом-терапевтом. Вот почему обратились к Достоевскому с его ожесточенностью, отсутствием полутонов, антитезами и катастрофизмом. “Читайте Достоевского, любите Достоевского, - если можете, а не можете, браните Достоевского, но читайте по-русски его и по возможности только его…”. (Анненский, письмо к Мухиной). Ахматова, истинная ученица Анненского, так и делала. И не только в предреволюционные, но и в послереволюционные, и в самые страшные – советские тридцатые-сороковые.
Двадцатый век делал ставку на сильную личность, твердую волю, на героя. Фридрих Ницше произвел впечатление на многих, слишком многих, в том числе на таких разных людей русской культуры, как Арцыбашев, Блок (в “Вольных мыслях”), Горький, Гумилев, даже Ходасевич (“Все жду, кого-нибудь задавит Взбесившийся автомобиль…”; “Вот человек идет. Пырнуть его ножом – К забору прислонится и не охнет… И будут спрашивать, за что и как убил, - И не поймет никто, как я его любил”; едва ли не намеренно названное “чеховским” словом “Сумерки”, стихотворение это вполне античеховское). Думаю, что и на Ахматову – тоже, если не прямо, то опосредованно: достаточно приглядеться к герою ее любовной лирики, чтобы почувствовать это: “Так гладят кошек или птиц, Так на наездниц смотрят стройных…”. Одним словом, “и шпор твоих легонький звон”.
А что же Чехов? Где у него такие люди? У него и офицер не офицер (“…она откинулась на спинку кресла и стала думать о Горном. Боже мой, как интересны, как обаятельны мужчины! Надя вспомнила, какое прекрасное выражение, заискивающее, виноватое и мягкое, бывает у офицера, когда с ним спорят о музыке, и какие при этом он делает усилия над собой, чтобы его голос не звучал страстно” – (“После театра”), и царский сановник не сановник, и революционер не революционер (“Рассказ неизвестного человека”), и “великий человек”, ученый – не великий человек, а растерянный, не имеющий “общей идеи” старик (“Скучная история”). У него вообще люди не совпадают ни с профессией, ни с классовой принадлежностью (что для ХХ века и вовсе неприемлемо), обманывают ожидания. Не потому ли Ахматова была уверена, что он “…этих людей не знал! Не был знаком ни с кем выше помощника начальника станции”. Ахматова уверена, что она-то этих людей знала. Не верила она в чеховского аристократа Орлова и его компанию. Наверное, так же не верила и в “Архиерея”. А в Версилова верила? И в старца Зосиму тоже? И то сказать, литература заселяет землю своими персонажами – и требовать от них совпадения с нашими знакомыми – примерно то же самое, что жаловаться на несъедобность сезанновских яблок.
Нет, не мог Чехов убедить тех, кому предстояло жить в ХХ веке.
Большевикам, надо сказать, здорово повезло, что Толстой умер за семь лет до 1917 года (будь он лет на десять моложе, бежал бы от них, а не от Софьи Андреевны – из Ясной Поляны, и написал бы что-нибудь посильнее “Не могу молчать!”), повезло, что не пришлось им иметь дело с Чеховым (доживи он до советских дней, не висеть бы его портретам в школе, не читать младшим школьникам “Ваньку Жукова”). О чем говорить, если даже их Горький уехал от них заграницу…