Избранное
Шрифт:
Кто-то толкнул Джину. Она поскользнулась и рассерженно сказала:
— Эй, товарищ, что же ты? Почему не смотришь?
— Сама, милая, смотри! Хочешь, чтобы я за тобой смотрел? Тогда подойди — я тебя подниму.
— Эх ты! Видно, не знаешь ты, что такое товарищество, — сказала Джина.
— Товарищество вместе с хлебом сгинуло, — вмешался в разговор другой.
— Товарищ, дай и мне хлеба, — послышался голодный детский голосок.
— И доброты человеческой нет больше, — добавил говоривший и исчез за поворотом.
— Где черный дяденька, что хлеб раздавал? — спрашивал мальчик. — Он мне не дал.
— Доброта не пропала, — сказала Джина. — Так только кажется, потому что тяжело. Не пропала она и не может пропасть.
— То было раньше, а прошлым не проживешь.
— Анджа — не прошлое. Она здесь, сейчас только вперед прошла.
— Проходи и ты! Проходи или посторонись, видишь — едва ноги волочу.
Люди тащатся, толкают друг друга, опираются на винтовки, хромают, у многих подгибаются колени. Оступясь и падая, они отстают, а то вместо попа читают молитву над умершими и изнемогшими или тут же засыпают, пусть на одно мгновение. Почерневшие от голода, от трав, что выворачивают нутро, хмурые, подавленные, они тащатся друг за другом, согнувшись под дождем, усталые, в перегоревшей рваной одежде, и в душе у них тоже все перегорело от потерь и надежд. Идут по два, по три в ряд, и представляется им, что здесь с ними их далекие друзья: они идут в обнимку, как последний раз перед расставанием выходили из казармы или гимназии, и каждый говорит свое, воображая, что кто-то его слушает. Иные, выбравшись из объятий, вдруг обнаруживают, что не знакомы ни с одним из своих спутников, и, спотыкаясь, рассказывают, как жарили дома печенку, когда кололи свиней. А то встанут на повороте, приложат к виску палец и давай припоминать: где они, что с ними, почему судьба свела их с этими людьми, что им надо на этом перевале, исклеванном пушечными снарядами. Бредут точно лунатики, одни отстают, другие выходят из колонны, чтобы обманом, шуткой или лаской заставить ослабевших подняться и шагать дальше или хотя бы укрыться в ближайшем леске прежде, чем появятся самолеты. Вот оно, товарищество, только уже обессиленное — взмахнет ранеными крыльями, но не взлетает, а лишь уткнется в придорожную лужу…
— Сильная была кобылка… товарищество это… — ворчит кто-то.
Джина оборачивается посмотреть, кто это сказал, чтобы потом допечь за брюзжанье. Но напрасно: тот сморозил и ушел. И никто не знает, кто он и куда скрылся, а может, его нарочно послали сюда, чтобы людей баламутить.
— Держалась кобылка, да устала, — подхватывает другой. А Джине кажется, что это первый изменил голос.
— Не может дальше тянуть… И себя-то ноги не держат, — добавляет третий.
Слова последнего вывели Джину из себя. Она открыла рот, собираясь спросить, кому он подпевает, но поняла, что опоздала, на долю секунды опоздала — другая женщина уже напустилась на брюзгу:
— Что это ты, товарищ, если ты и вправду товарищ, с чужого голоса поешь; подумал бы прежде, чем болтать. Куда бы это нас привели такие разговорчики?
— О чем тут думать? Меня вот сюда привели.
— Подумаешь, «привели»! Привели туда, куда привели…
— Нет больше товарищества, было, да сплыло…
— С голоду подохло — в руке кости оставило.
Джина стоит озадаченная, безуспешно пытаясь понять, о чем идет разговор. Начали вроде с чего-то далекого, что не имеет отношения к голоду, а теперь и сумерки вдруг сразу сгустились, и какие-то люди заговорили о голодных детях. Часто вот так случается — чуть стемнеет, и Джина внезапно оказывается в пустой школе, куда забредают дети, и она целый день ищет и не может найти, чем бы их накормить… Наконец, видя, что не в силах выпутаться, она стоит и смотрит, как дети выныривают из долины и теряются где-то наверху, как в кинофильме, где люди прыгают с крыши на крышу… А здесь, поскольку крыш не хватает, приходится довольствоваться облаками, а они порой так раскачиваются и уворачиваются, того и гляди поскользнешься и свалишься,
Изнемогая от усталости, Джина закрывает глаза. Усталость оборачивается болью и страхом, от которого теряешь сознание и впадаешь в забытье. Провалишься словно в бездну и ничего не помнишь. Сейчас это ее единственное спасение. Она не помнит, что когда-то была учительницей в селе Джурджине, что ходила одетая, обутая и даже с зонтиком в левой руке. Ей кажется, что она всего-навсего мокрая хламида тифозного, брошенная у дороги, в швах которой копошится четыреста шестьдесят огромных вшей. А то она мнит себя горной тропой, ведущей в облака, и по этой тропе поднимаются люди, творящие историю, ругаясь, отплевываясь, проклиная, одни — с винтовками, другие — без винтовок; бойцы, бывшие и будущие тифозные больные, раненые, санитары, переносящие раненых, умирающих прямо в пути, на носилках. И это все она, Джина, но в ней же есть и другое: поникшие головы, мокрые лохмотья, отсыревшее оружие, босые ноги, мрачные лица счерными струпьями на губах, с голодным оскалом и кривой улыбкой скелета, чуждые всему и вся, даже самим себе. Полуголые, безобразные, не негры и не белые, точно мертвецы, вставшие из могил, злые, чахоточные и умалишенные, с густыми синяками под глазами, они идут вперемешку с пленными итальянцами, которых никто не охраняет, с уцелевшими евреями, самаритянками, просто неудачниками, и вся эта невообразимая, жалкая мешанина человеческих рас и сословий словно висит в безвоздушном пространстве, ибо из сегодня она выбилась, а за завтра не зацепилась…
И все равно какой-то дьявол не дает людям молчать. То и дело поминают хлеб, Крагуевац, купанья, набережные, соревнования, Бачвицы; залезают в будущее, рассуждают о товариществе, о том, как оно пошатнулось и ослабло и что вместо него надо бы придумать что-то другое… Помянули офицера, сопливого поручика со звездочками, как у жандарма. Жандарм он не настоящий — не убьешь же его, как тех тупоголовых. Вспомнили про ячменный хлеб с Морачи. Не видать больше такого хлеба, а потом каким-то образом перешли к новым капитанам и майорам…
— Как их приветствовать, когда у них знаков различия нет?
— А зачем тебе их приветствовать?
— Раз государство издает указы, значит, нужно. Если бы указы были не нужды, их не писали бы и не издавали. Но уж коль обнародуют — изволь выполнять! Щелкай каблуками, как положено, чтоб треск шел кругом. Для этого и вводят чины, надо и нам в конце концов знать, кто у нас старший.
— Чины-то?.. Для этого?.. Помилуй бог, какие еще чины?
— Военные чины, понимать надо! А то никакого тебе порядка: кто в лес, кто по дрова.
— Не было такого…
— Не было… Теперь вот будет — дисциплина! Хватит на добровольцах выезжать. Добровольцы да добровольцы, пока последний погибнет. Нельзя же взывать только к сознанию да товариществу. До этой войны я в других армиях служил, так там никому и в голову не приходило взывать к сознанию и товариществу.
— Поэтому эти твои армии и потерпели поражение.
— Нет, не потому. Они потерпели поражение потому, что более сильные армии их в клещи зажали.