Избранное
Шрифт:
— Замолчи, старая, — проворчал Пенцлингер и повернулся на другой бок. Когда она попыталась продолжать, он взревел, как бык: — Замолчи, говорю!
Больше ни слова не было произнесено. Вскоре послышался богатырский храп Пенцлингера, будто совесть у него и впрямь была чище, чем у его жены.
— Об этом разговоре узнал я, разумеется, уже потом, — пояснил Андреас. — Вернее, я живо представил себе эту сцену по всему тому, что мне рассказали.
— Наутро, — продолжал свое повествование Андреас, — я отправился со стариком Пенцлингером и с Эрикой в поле. Когда
— Чудесное местечко, папаша Пенцлингер! Почему, говорю, скамью убрали отсюда?
— Наверно, в печке кто-нибудь сжег; зима была холодная.
— Неужто вам дров не хватало?
— Ясное дело, не хватало.
— Почему же не поставить новую скамью?
— Уж это меня не касается!
— Ладно! Я сам сколочу ее! Красивую скамью сделаю, долльхагенцы будут довольны.
Пенцлингер остановился и медленно поднял глаза.
— Советую тебе, — сказал он тусклым голосом, — не суйся ты не в свое дело! Что тебе до этой скамьи? Не желаем мы здесь никакой скамьи, и баста!
— Вот я и спрашиваю вас, — обратился Андреас к своему учителю, — можно было тут что-либо понять? Ясно было одно — какая-то тайна связана с этим местом. Конечно же, сельчане уничтожили скамью отнюдь не из-за нехватки топлива. У меня уже мелькнула мысль: очевидно, под этими деревьями что-то произошло, о чем все умалчивают. Непременно дознаюсь, в чем тут дело, — сказал я себе.
Молча прошли мы мимо трех дубов. Я искоса поглядел на Эрику. Отвернувшись от деревьев, она неподвижно уставилась куда-то в пространство.
Ну, а теперь должен рассказать вам о бургомистре Риделе и об Иване Ивановиче, коменданте окружного центра. К Риделю я зашел в обеденный перерыв. Был он раньше перекупщиком скота и пользовался славой человека, который своим торгашеским краснобайством мог заговорить самого неподатливого мекленбургского крестьянина. Огромный, чуть не в двести килограммов весом, он неизменно улыбался, что было ему очень к лицу. Мне он тоже дружески протянул свою огромную лапищу и пригласил сесть. Я сидел против него, только письменный стол разделял нас. Я говорил, он меня не прерывал. Маленькими мрачно-серыми глазками, утонувшими в набухших веках, он оценивал, изучал меня. Его отталкивающая физиономия была усеяна красными прыщами. Когда я кончил, Ридель откинулся на спинку своего деревянного кресла, упер тройной подбородок в бычью шею и задумался.
— Сами донимаете, — качал он, — как бургомистр я должен неукоснительно придерживаться предписаний; поскольку мы сейчас оккупированная страна. Следовательно, я обязан доложить в окружной центр, что вы незаконным путем перешли зональную границу. Даже в том случае, если вы намерены оставаться здесь короткое время. Полиция, разумеется, сообщит об этом советскому коменданту, от которого, полагаю, будет зависеть окончательное решение. А у них там раз
— А что, если я решу остаться надолго? — спросил я, отнюдь не имея на сей счет серьезного намерения.
— Это… это может обернуться для вас еще неприятней… До тридцать девятого года вы здесь постоянно не жили и, значит, будете считаться вновь прибывшим. Ну, а вновь прибывшим селиться здесь запрещено.
— Так много в деревне беженцев? — спросил я удивленно, ибо ни одного беженца до сих нор там не встретил.
— Хватает, — ответил бургомистр. — Вдобавок наша деревня беднее других. Мы сами-то голодаем, а уж пришельцев наверняка ждет голодная смерть.
Тут я не выдержал и улыбнулся: в устах этого толстяка слово «голод» звучало очень смешно. Я поднялся.
— Знаете что, бургомистр, я сам поеду в окружной центр и выясню свои дела и в полиции, и в советской комендатуре. Тогда сразу буду знать, на каком я свете.
Жирная физиономия Риделя сложилась в озадаченную усмешку.
— Ну, молодой человек, дерзости у вас хоть отбавляй. Вы, очевидно, еще многого не знаете. С русскими, должен вам сказать, шутки плохи. От них всего можно ждать.
— Русских мне бояться нечего, — возразил я, не представляя себе, какую бомбу подбрасываю этой вскользь оброненной фразой. Прыщи на лице Риделя словно бы слегка побледнели, а маленькие угрюмые мышиные глазки готовы были прямо-таки выскочить из орбит. Он заерзал в своем кресле так, будто кресло под ним вдруг раскалилось. Теперь-то я знаю, за кого он меня принял, но тогда, естественно, это не могло прийти мне в голову. Он встал из-за стола и, не глядя на меня, отрезал:
— Как вам угодно! Как вам будет угодно!
Следующим ударом по голове оказался для Риделя вопрос, который я задал без всякого умысла, стоя уже на пороге: я спросил, почему все-таки убрали скамью под тремя дубами.
Как сверкнули его тусклые круглые глазки! Но он стоял, не шевелясь, тяжело дыша, и молчал. Видимо, и у этого краснобая иной раз язык прилипал к гортани.
Я сказал, что с удовольствием сколочу новую скамью, и она будет как бы моим подарком Долльхагену: в этот уголок скамья, мол, так и просится.
— Не беспокойтесь, — сухо ответил Ридель. — Скамья там для нас нежелательна.
— Да почему же?
Прыщи на его лице налились скарлатинозной багровостью. Ледяным голосом он коротко отчеканил:
— Мы не желаем ставить там скамью, и точка.
Я откланялся.
Не успел еще я дойти до Пенцлингеров, как за моей спиной началось нечто, о чем я узнал намного позднее.
Я предупредил вас, господин доктор… Вы видите, это длинная история…
Профессор ничего не ответил, и Андреас продолжал.
— Только я вышел из общинного управления, бургомистр тотчас послал за Брунсом и кузнецом Бельцем. Вскоре оба уже сидели у него. Без всяких предисловий он начал: