Избранное
Шрифт:
Эржи Чока однажды пришла даже ко мне домой, принесла Юли тазик и дуршлаг: в подарок. Она работала в канцелярии на Посудном заводе - там эти вещи можно было приобрести дешевле. Юли чуть не лопнула от злости, а подарки зашвырнула в кухонный шкаф, с глаз долой. Это было в тот день, когда я тебя не впустила и ты стоял под дверью и все звонил, звонил, сходя с ума от ярости. Потом ты пытался еще звонить по телефону, но я не подняла трубку; на другой день ты не пришел, ты думал, что у меня был Пипи, а я радовалась твоей ревности. У меня была Эржи: она сидела напротив меня и покорно пила коньяк, которым я ее потчевала. По случаю визита Эржи сделала маникюр, выкрасив ногти красным лаком; юбка на ней была до того узкой, что чуть не лопалась на заду; свою чудесную юную кожу она намазала какой-то розовой гадостью. Бедняга, она походила сейчас на этакую старорежимную шлюху из провинции - а ведь была честной и чистой девушкой. Я сидела в своих серых брюках и черном свитере, с заплетенными в две короткие косы волосами - в обычном своем виде, - сидела ненакрашенная, смотрела на Эржи и курила. Она разглядывала книги, мою коллекцию пьес, медную комическую маску - твой подарок; она даже сняла ее с гвоздя, примерила и засмеялась. «Я всегда мечтала стать
Когда мы в первый раз были где-то втроем, с тобой и с Ангелой, она первым делом с восторгом рассказала, что выступала на всех школьных праздниках. Я читала молитву перед экзаменами, произносила речь, когда однажды гимназию нашу посетил министр культов, встречала епископа, приезжавшего на конфирмацию, и Кодая [18] на большом юбилейном концерте, декламировала приветствие директору. Это была еще одна причина всеобщей неприязни ко мне. Я была плохой подругой - угрюмой, раздражительной, завистливой. Я никогда никому не подсказывала; на выпускных экзаменах я решала другим задачки только за деньги - причем сперва нужно было сунуть мне в руку десять пенге, лишь после этого я отдавала шпаргалку. Дети и учителя одинаково меня не любили, я не была ни милой, ни приветливой, а когда из города уехала Гизика, совсем замкнулась в себе. Но если требовалось что-то где-то сыграть, изобразить, то волей-неволей вспоминали про меня. Я не знала, что такое боязнь рампы, никогда не забывала и не путала текст; проза, стихотворение, песня моментально застревали у меня в голове; меня не надо было учить, что делать с руками и ногами; если роль была грустной, я проливала настоящие слезы, если веселой - хохотала так, что ни один зритель не мог устоять и хватался за живот, умирая от смеха. Я декламировала патриотические и религиозные стихи и произносила торжественные речи в кружке; репертуар у меня вообще-то не отличался разнообразием: мне всегда давали роли, для которых не требовался специальный костюм и реквизит. Так что чаще всего я была крестьянином, старухой или служанкой, - но мне было все равно, кого играть: мужчину или женщину, молодых или старых; чем больше роль не походила на меня, тем интереснее мне было. Ангела рассказывала тогда тебе, что взрослые специально ходили на школьные праздники, чтобы посмотреть на меня, и это чистая правда: меня каждый раз не хотели отпускать со сцены, хотя я никогда, за одним лишь исключением, не играла главных ролей.
В пасхальное воскресенье, через день после злополучной страстной пятницы, когда умерла Юсти, я должна была злую мачеху в «Витязе Яноше» [19] . Ангела была, конечно, Илушкой - очаровательной Илушкой с искусственными льняными косичками, милой и совершенно бездарной, не способной ни играть, ни двигаться, стыдливо лепечущей заученные слова. Ангеле всегда поручали главные роли - из-за необычайной ее красоты; кроме того, на ее спектакли дядя Доми выводил всю судебную палату, обеспечивая максимальный сбор. Но на этот раз Ангела совершенно расклеилась, горюя из-за Гизики: ее знобило, лихорадило, она плакала и никак не могла успокоиться. Когда я пришла к ней, она лежала в постели, а рядом сидела Эльза и читала ей по-немецки сказки братьев Гримм.
Ангела ужасно была мне рада; она отослала Эльзу, обняла меня и зашептала мне на ухо, что все время видит перед собой мать Гизики, видит мертвой - хотя в жизни с ней не встречалась. Мне было в высшей степени наплевать на ее страдания, я даже не слушала, что она там мелет. Я пришла за костюмом: роль мачехи отдали какой-то шестикласснице, а мне поручили играть Илушку. Тетя Илу с кислой миной подавала мне золоченую корону, платье феи, крошечные красные туфельки. Я имела громадный успех; незнакомые люди поднимались ко мне на сцену, приносили мне шоколад из буфета. Это был первый вечер, когда я смогла забыть про Гизику и Юсти: до тех пор мои мысли тоже вертелись вокруг них, только видела я перед собой не Юсти, а Гизику, сидящую на порожке, спрятав в коленях лицо.
«Скажи что-нибудь!» - говорил ты обычно, просыпаясь. В таких случаях я читала стихи, что-нибудь из Шекспира или из второй песни «Толди» [20] , которую ты особенно любил слушать. Когда я узнала, какое наслаждение для тебя видеть мою игру, - театр и роли обрели для меня новое значение. Ты помнишь, как я была собакой, совсем крошечным щенком, только-только родившимся? Я неуверенно сидела на ковре и тявкала, глаза мои преобразились, я погасила в них даже малейшую искру разума и лишь смотрела на тебя пустым, невинным и преданным взглядом, тихо скуля от избытка преданности - и вдруг чихнула по-собачьи: что-то попало в нос. А на рождество я нарядилась ангелом; ужасно трудно было вынести из театра крылья. В конце концов их вытащил через черный ход, прямо в такси, дядя Салаи; ремни, которыми крылья крепились к плечам, я уже не успела удлинить, они резали мне плечи, но все равно я была великолепным, настоящим ангелом, а лучше всего было облако, на котором я стояла, - огромное блюдо со взбитыми сливками, покрывавшими мне ноги до щиколоток, по бокам которого ты изобразил из сливок завитушки и облачную бахрому. Пока я стояла возле елки, на столе, в блюде со сливками, неподвижно и с закрытыми глазами, я невольно думала об ангеле на усыпальнице Мартонов и о том, что сказал бы отец, увидев, как я стою в белом балахоне, под которым ничего нет, а рядом переливается огнями елка, ты играешь на рояле рождественские гимны; пока отец был жив, я никогда не могла купить ему цельного молока или сметаны - только снятое молоко, самое что ни на есть дешевое - а теперь вот густое облако сливок достает мне до щиколоток. Или что сказала бы матушка, если б узнала, что ты сейчас снимешь с меня и крылья, и балахон, Юли ушла в церковь, где останется до полуночи, а я не смею поднять глаза, потому что если взгляну на тебя, то выскочу из своего блюда и убегу, спрячусь, чтобы ты не видел, как страстно хочу я твоей близости, - а ты и не подозреваешь, о чем я думаю, тебе видна лишь улыбка, отрешенная ангельская улыбка и волосы, ниспадающие на плечи; в этот момент я - девственна, строга и беспола, я - не очаровательный ангелочек, а величественный небожитель, angelos,
Это было какое-то ненастоящее рождество: не падал снег, лишь ветер носился по улицами и рвал ветви. В постели я прижалась к тебе; крылья были спрятаны в платяном шкафу: я опасалась, что Юли увидит их и тут же попросит расчет. Однажды летом я была даже рыбой, я плыла, глаза мои стали стеклянными и неподвижными, я пошевеливала плавниками - но ты не смеялся, ты смотрел на меня очень серьезно и сказал потом, что весь мир должен бы это видеть; и стал рассказывать о Райнер, австрийской актрисе, которая умерла совсем молодой. Тогда я медленно перевернулась на живот на ковре, ко мне вернулось мое лицо, плавники исчезли. Я подумала, что иногда еще не видела море, не была в мировых столицах; ты же объездил полмира, голова у тебя так же полна воспоминаниями, как и у меня, но воспоминания совсем иного рода, и я вдруг снова увидела Ангелу: она сидит в земле в саду, просеивает песок через маленькое сито - она и подростком занималась такой ерундой - совочками и формочками; она щебечет, смеется, говорит, что Вена - ужасно забавный город, с гигантского колеса там даже Венгрию видно, и рассказывает, что была в церковном театре и видела Райнер, знаменитую актрису.
Я поднялась и взяла сигарету. Ты взглянул на меня и рассмеялся. И сказал, что сейчас у меня снова нет никакого лица, будто у покойника.
5
Теперь вот пришлось отыскивать муравейник.
Муравей позвал на помощь товарищей, их собралось около пятидесяти, но все равно ничего у них не выходило, так что я взяла эту несчастную половинку абрикоса и прихрамывая, отнесла ее к муравейнику. Немного подождала, что с ней будет, а когда она стала совсем черной от муравьев, вернулась сюда. Хорошо, что никого нет вокруг: не хватало бы еще, чтобы кто-нибудь украл туфли и мне пришлось бы возвращаться домой босиком.
Почему нам в школе внушают эту глупость: дескать, за добро жди, что тебе отплатят добром? Люди этому верят по наивности, а потом лезут из кожи, надеются на что-то, и все тщетно. Если б я была ребенком, я могла бы записать в дневник наблюдений за природой: сегодня помогла муравьям. Тьфу! Кроме спасения Белы, я в своей жизни не совершила ни одного доброго дела - на это у меня не было ни времени, ни охоты. Вот и с Арваи: я не ему - тебе хотела доставить радость. В детстве по субботам я, бывало, всю ручку изгрызу, пока заполню дневник добрых дел. Невероятно трудно было изобретать добрые дела, чтобы угодить взрослым и чтобы это ничего не стоило, - этакие благодеяния, приличествующие ребенку из бедной семьи. Я стонала и в муках царапала себе ноги. Знаешь ли ты, как трудно придумать на каждый день недели какое-нибудь дешевое, но правдоподобное доброе дело? «Помогла тете поднять мешок. Перевела через дорогу слепого дядю…» Ангелу за ее полупустой дневник добрых дел всегда ругали в классе, а ведь Ангела всегда раздавала все, что у нее было, всем помогала, чем могла; щедрость, готовность прийти на помощь были для нее такими естественными вещами, что она постоянно забывала свои добрые дела и лишь стояла и краснела, когда ее отчитывали. Все остальные могли доказать, что они были добрыми в минувшую неделю; особенно я и Агнеш Ковачи; только Ангела не могла. Что касается Ковачи, то это я диктовала ей добрые поступки, когда надо было сдавать дневник. Каждый добрый поступок стоил двадцать филлеров.
Я всегда с подозрением относилась к добрым людям. Никогда, даже в детстве, не верила я, что доброта - естественное состояние. За любой добротой, я в этом была убеждена, скрывается простой расчет: кто-то с кем-то за что-то расплачивается или дает в долг, чтобы потом потребовать отдачи. Узелок с мясом и домашней колбасой, присылаемый Амбрушем «на пробу», когда у них кололи свинью, заплаты на мои туфли, вообще любезность Амбруша - все это плата за то, что я надрываюсь, поднимая ушат с помоями; турецкий торт по воскресеньям должен возмещать отсутствие слуха у Белы, сына Карасихи, и его толстые неуклюжие пальцы. Бабушка повесила мне на шею золотое украшение - пусть никто не говорит, что у внучки Мартонов нет даже ожерелья. Еще бы, куда легче повесить мне на шею украшение, чем помогать отцу, которому деньги продлили бы жизнь. Когда ты начал «заниматься» мной и пытался понять, выследить - даже не желания мои, а то, есть ли у меня вообще желания, - я долго присматривалась к тебе, настороженно и выжидательно. Я ждала, когда обнаружится - как всегда, во всех случаях жизни, - истинный смысл твоей заботы: то ли у тебя почему-либо нечиста совесть, то ли тебе что-то нужно от меня и ты авансом платишь за это, то ли, совершив нечто дурное, ты хочешь благодаря мне восстановить равновесие. Первые твои подарки я принимала с такой робкой благодарностью, с такими неподдельными слезами на глазах - и, едва расставшись с тобой, выбрасывала на помойку. Когда ты однажды, дождливым вечером, зашел за мной, чтоб показать мне горы в тумане, и мы гуляли по стене Рыбацкого бастиона - я отстала от тебя на шаг и тащилась сзади, показывая тебе язык и корча рожи, как Пэк. Ты был мне противен.
Помню, когда я, впервые в жизни, подхватила грипп и ты послал ко мне своего друга, знаменитого профессора, я перед его приходом повязала передник, заплела в волосы синие ленточки и открыла ему дверь босиком, вытирая на ходу руки. С лицом, раскрасневшимся от жара, я выглядела как какая-нибудь молоденькая служанка; профессору я сказала, что, мол, хозяйка уехали, нету у нас никаких больных, чего еще выдумали. Потом вымыла ноги, легла в постель, приняла две таблетки кальпомирина и стала читать новую румынскую пьесу. Я часто с интересом смотрела, как ты разговариваешь с дядей Салаи, присаживаясь к нему в его конуре привратника и в десятый раз выслушивая рассказы про внука, разглядывая фотографии - ужасные фотографии, снятые самим дядей Салаи, на которых люди стоят с деревянными лицами, вытаращив глаза; я следила, как ты поднимаешь упавший с балкона мяч и кидаешь его обратно, как даешь взаймы денег Пипи, хотя прекрасно знаешь, что он никому и никогда долгов не возвращал. Поначалу я только смеялась над тобой да корчила гримасы, едва закрывалась за тобой дверь, - дескать, знаем мы эту доброту. Мне было наплевать, что ты добр и внимателен ко мне, я хотела от тебя другого - не доброта твоя была мне нужна и даже не любовь, дело было совсем в другом.