Избранные эссе 1960-70-х годов
Шрифт:
В англоязычной культуре на теоретическое предприятие, сопоставимое по интеллектуальной мощи и размаху с чорановским, решился только один человек - Джон Кейдж. Мыслителей одной пост- и антифилософской традиции – традиции осколочного, афористичного слова, Кейджа и Чорана объединяют отвращение к “психологии” и “истории”, приверженность к коренной переоценке ценностей. Но сопоставимая по масштабу, увлеченности и энергии с чорановской, во всем остальном мысль Кейджа с ней самым решительным образом расходится. Главное различие их темпераментов в том, что Кейдж имеет дело с миром, в котором подавляющая часть чорановских проблем и забот просто-напросто отсутствует. Словесная вселенная
В отличие от неумолимого элитиста Чорана, Кейдж видит мир как полностью демократическое пространство духа, пространство “естественной активности”, в котором “общепринято, что все чисто и ничего грязного нет.” В отличие от Чорана с его барочными мерками хорошего и дурного вкуса в области интеллекта и морали, Кейдж держится мнения, что таких вещей, как хороший и дурной вкус, не существует. Опять-таки в отличие от чорановских взглядов на человеческие ошибки, падения и возможность искупить содеянное, Кейдж считает, что можно действовать безошибочно, если такую возможность признает за собой сам человек. “Ошибка это вымысел, а не реальность. В музыке не будет ошибок, если мысль не порабощена причиной и следствием. В любой другой музыке ошибки неизбежны.
Иными словами, пропасти между духом и материей нет.” И еще, из той же книги “Молчание”: “Как можно говорить об ошибке, если идти от принципа “раз и навсегда”? И, наконец, в отличие от чорановской тяги к бесконечной пластичности и гибкости разума в его поисках настоящей опоры, надежного места в предательском мире, Кейдж предлагает нам мир, где о том, чтобы поступать иначе или быть другим, нет даже речи. “Думать, будто ты не здесь, а где-то еще, - пишет Кейдж, - значит только попусту раздражаться. Мы тут и сейчас.”
Что становится при таком сравнении совершенно ясно, так это насколько Чоран верует в волю и в ее способность преобразить мир. Сравним Кейджа: “Стоит встать в позицию ничегонеделания, и все преображается само по себе.” Какие разные выводы можно сделать из коренного отрицания истории, опять-таки видно, если сопоставить Чорана с Кейджем, который пишет: “Конечно, быть и быть в настоящем. Повторение? Только если мы решили, что оно написано нам на роду. Если нет, мир свободен, и мы тоже.”
Читая Чорана, понимаешь, до какой степени он связан догмами исторического сознания, с какой неотвратимостью снова и снова воспроизводит его нормы, сколько бы ни пытался их преодолеть. Мысль Чорана с неизбежностью цепенеет на полпути между мучительным принятием этих норм и подлинной их переоценкой. Но если говорить об однозначной переоценке, скорее стоит обратиться к таким мыслителям, как Кейдж, которым - благодаря духовной мощи или по духовной бесчувственности, это уже другой вопрос - под силу бросить за борт большую часть унаследованных мук и сложностей западной цивилизации. Пылкие, напряженно-полемические рассуждения Чорана блестяще подытоживают потребности европейского разума на стадии распада, но не дают другого утешения, кроме неоспоримых радостей мысли. Впрочем, вряд ли Чоран думает об утешении.
Его задача - диагноз. А ищущим утешения, вероятно, стоило бы поступиться гордостью многого знания и острого
(1967)
Перевод с английского Бориса Дубина
ПОД ЗНАКОМ САТУРНА
На большинстве фотографий он смотрит вниз, правую руку поднес к лицу. На самой ранней из мне известных, 1927 года (ему здесь тридцать пять), он - с темными курчавыми волосами над высоким лбом, припухлая нижняя губа, усики: молодой, почти миловидный. Низко посаженная голова утонула в обтянутых пиджаком плечах, большой палец касается скулы, остальными, с сигаретой между указательным и средним, полуприкрыт подбородок; опущенный взгляд сквозь очки - мягкое, рассеянное всматривание близорукого - как бы ускользает за левый нижний край снимка.
На фото конца тридцатых курчавые волосы заметно подались назад, но главное - ушла молодость, миловидность; лицо поширело, лоб уже не просто высокий, а массивный, мощный. Густые усы и короткопалая рука с подогнутым большим пальцем прикрывают рот. Взгляд смутный или, скорее, отрешенный: задумался или вслушивается. (“Тот, кто прислушивается, не видит”, - писал Беньямин в эссе о Кафке.) За спиной - книги.
На фотопортрете, сделанном летом тридцать восьмого, в последний из наездов к Брехту в его датское изгнание после 1933 года, Беньямин стоит перед брехтовским домом - сорокашестилетний старик в белой рубашке с галстуком, из брючного кармашка свешивается цепочка часов: раздавшаяся, грузная фигура, напористый взгляд в объектив.
Еще на одном снимке, тридцать седьмого года, Беньямин - в Парижской национальной библиотеке. Двое мужчин - лиц не разглядеть - за столом чуть поодаль. Беньямин - в самом центре, вероятно, делает выписки для книги о Бодлере и Париже XIX века, которой занят последние десять лет. Он заглядывает в том, который раскрыл на столе левой рукой; глаза не видны, смотря за правый нижний край фото.
Его близкий друг Гершом Шолем описал свое первое впечатление от Беньямина в 1913 году, в Берлине, на общем митинге Сионистской молодежной группы и Еврейского отделения Свободной ассоциации немецких студентов, лидером которого был двадцатилетний Беньямин. Он говорил “экспромтом, не глядя на слушателей, а уставясь в дальний угол потолка, который убеждал своей горячей и свободной речью, совершенно, сколько помню, готовой для печати”.
Французы говорят о таких: un triste, сама тоска. В юности он, по воспоминаниям Шолема, отличался от окружающих “глубокой печалью”. Сам Беньямин считал себя меланхоликом и, презирая новейшие психиатрические ярлыки, пользовался традиционной астрологией: “Я родился под знаком Сатурна - светила медлительного, планеты околичностей и отсрочек...” Его главные замыслы - опубликованная в 1928 году книга о немецкой барочной драме (Trauerspil, буквально “скорбной пьесе”) и так и не завершенный “Париж, столица XIX столетия” - непонятны, если не знать беньяминовскую теорию меланхолии.