Шрифт:
Annotation
Воспроизводится по изданию: Орден куртуазных маньеристов. Отстойник вечности. Избранная проза: — М.: Издательский Дом «Букмэн», 1996. — 591 с.
АНДРЕЙ ДОБРЫНИН
КРАТКОЕ ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ ИЗДАТЕЛЕЙ
ПРЕДЛОЖЕННЫЕ АВТОРОМ ЭПИГРАФЫ К РОМАНУ
ПИСЬМО 40
ПИСЬМО 43
ПИСЬМО 78
1
2
3
4
ПИСЬМО 125
ПИСЬМО 218
1
2
3
ПИСЬМО 277
ПИСЬМО 292
ЧЕРНЫЙ САЛОН
ПИСЬМО 600
1
2
3
ПИСЬМО 748
ПИСЬМО 942
ПИСЬМО 4004
1
2
3
3
4
АНДРЕЙ ДОБРЫНИН
ИЗБРАННЫЕ ПИСЬМА О КУРТУАЗНОМ МАНЬЕРИЗМЕ
роман–эссе
КРАТКОЕ ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ ИЗДАТЕЛЕЙ
Роман–эссе Великого Приора Ордена куртуазных маньеристов Андрея Добрынина не задумывался в качестве целостного произведения, а был составлен автором по просьбе издательства из писем, направленных в разное время различным адресатам. Общее количество писем, вышедших из–под пера Великого Приора, превышает девять тысяч, причем мы не учитываем корреспонденции личного характера. В этом обширном эпистолярном корпусе имеются послания по специальным вопросам литературы, музыки, театра, многочисленных отраслей естествознания, математики, риторики, логики, фортификации и т. д. Особняком стоит ряд писем, посвященных проблемам общественного устройства, однако высказываемые в них идеи, на наш взгляд, далеко не бесспорны и способны породить в стране излишнее социальное напряжение, а потому от их публикации в настоящее время разумнее воздержаться. Вряд ли заинтересуют широкий круг читателей и те сотни посланий (в основном зарубежным корреспондентам), в которых Великий Приор с присущей ему обстоятельностью рассматривает спорные вопросы исламской теологии. Нами сообща с автором было решено не просто издать подборку из нескольких в том или ином отношении примечательных писем, а целенаправленно составить ее таким образом, чтобы она позволяла заинтересованным читателям во всех аспектах познакомиться с таким значительным, ярким и неоднозначным литературным явлением, как куртуазный маньеризм, увидеть Орден куртуазных маньеристов, так сказать, изнутри, усвоить не только его теоретические основы, но и жизненную практику его деятелей. При составлении мы стремились также достичь сбалансированности рассуждений и действия, а также построения некоего композиционного и художественного единства —
ПРЕДЛОЖЕННЫЕ АВТОРОМ ЭПИГРАФЫ К РОМАНУ
«ИЗБРАННЫЕ ПИСЬМА О КУРТУАЗНОМ МАНЬЕРИЗМЕ»
Рассказывают, что аль-Хутайя был алчный, попрошайка, приставала, низкий душою, зловредный и недоброжелательный, скупой, отвратительной наружности, неряха, темного происхождения, скверной веры. Но если в стихах любого поэта можно найти какой захочешь изъян, то в его стихах — почти никогда.
Абу–ль–Фарадж аль-Исфахани, «Книга песен».
В свете Пушкин предался распутствам всех родов, проводя дни и ночи в непрерывной цепи вакханалий и оргий. С этим образом жизни естественно сопрягались и частые гнусные болезни. В нем не было ни внешней, ни внутренней религии, ни высших нравственных чувств… Вечно без копейки, вечно в долгах, иногда почти без порядочного фрака, с беспрестанными историями, с частыми дуэлями, в близком знакомстве со всеми трактирщиками, непотребными домами и прелестницами петербургскими, Пушкин представлял тип самого грязного разврата.
Барон М. А.Корф
Что ни говори, любезный Томас, а литература все же самое благородное из занятий. Пожалуй, единственное занятие, достойное мужчины. Что до меня, то я не сверну с этого пути ни за какие сокровища.
Эдгар По
Тебе никогда не приходило в голову, что ничего из того, чем дорожит человек, человек, посвятивший себя литературе, — в особенности поэт, — нельзя купить ни за какие деньги? Любовь, слава, интеллект, ощущение собственной силы, упоительное чувство прекрасного, вольный простор небес, упражнения для тела и ума, дающие творческое и нравственное здоровье, — вот, собственно, и все, что нужно поэту.
Эдгар По
Излишняя откровенность, даже с теми, кто, казалось бы, этого заслуживает, — роковая ошибка; следует всегда держаться так, словно дела твои процветают, и уж во всяком случае делать вид, что твои книги расходятся неслыханными тиражами.
Генри Джеймс
Что есть прекрасная жизнь, как не реализация вымыслов, созданных искусством?
Николай Гумилев
Разве не хорошо сотворить свою жизнь, как художник творит картину, как поэт создает поэму? Правда, материал очень неподатлив, но разве не из твердого мрамора высекаются самые дивные статуи?
Николай Гумилев
Стало тогда мне понятно: в подлунной, где царствуют парки,
После великих богов выше поэты всего…
Клеменс Яницкий
Найдем же утешение друг в друге,
От жалкого отгородившись века.
Фридрих Геббель
ПИСЬМО 40
Дорогой друг!
Так и не получив от Вас до сих пор обещанного послания, решаюсь сам написать Вам, ибо чувства раскаяния и скорби, владеющие ныне мною, должны так или иначе найти себе выход — если не в дружеской беседе за стаканом токайского, то хотя бы в общении с чистым листом бумаги, который на этот вечер станет моим поверенным, дабы затем передать Вам все, что меня гложет. Накануне я вел себя настолько разнузданно, что сейчас могу писать о себе только в третьем лице — как о человеке постороннем и ничего общего со мною не имеющем. В то же время вкрадчивый червячок самооправдания продолжает плести свои замысловатые ходы в моем мозгу, выводя сложный рисунок аргументов, призванных если не вовсе обелить Вашего покорного слугу (боюсь, это уже невозможно), то хотя бы объяснить его поведение и снискать ему понимание. И впрямь, если жизнь художника никогда и нигде не была легкой, то в нынешней России она тяжела вдвойне; соответственно и протест художника как личности сильно чувствующей должен быть особенно страшен. Поэтому если рассматривать все совершенное мною не как простое бессодержательное буйство, порожденное исключительно выплеснувшимся наружу инстинктом смерти, а как долго назревавший и наконец прорвавшийся протест против невыносимых условий жизни художника в современном обществе, — что ж, тогда мои действия если и не перестанут вызывать отвращение, то хотя бы возбудят у людей мыслящих некоторый исследовательский интерес.
Итак, перехожу непосредственно к описанию происшедших событий (напоминаю, что пишу о себе в третьем лице, подчеркивая тем самым свою беспристрастность и холодно–осуждающий подход к оценке собственного поведения). Серым оттепельным утром Ваш друг Андрей Добрынин оказался
наконец в своем районе после нескольких суток, проведенных в знаменитом притоне имени Добрынина (он же «Черный салон» Александры Введенской). Безудержный разгул, которому предавался наш герой, на сей раз нес в себе мало веселья — в его симфонии упорно звучала некая мрачная надтреснутая нота, и основным побудительным мотивом задержки в притоне явилось не то простительное желание продолжить праздник, которое может объяснить любые безрассудства, а лишь страх выйти в безрадостный и равнодушный мир из–под крова, дающего забвение и даже иллюзию веселья. И всё же описываемым угрюмым утром Добрынин, поднявшись с одра доступной любви, ощутил в себе непреодолимое стремление разорвать замкнутый круг того богемного времяпрепровождения, когда трезвый взгляд на мир внушает нестерпимое отвращение и потому должен как можно скорее заменяться забвением в той или иной его форме. Товарищи поэта по разгулу еще спали; тишину в квартире нарушало только их тяжелое дыхание да дробный топот маленьких лапок черного кота Петрушки, который из другой комнаты услышал шаги проснувшегося гостя и, устав от одиночества, устремился к общению. Приблизившись к Добрынину, кот, как бы извиняясь, деликатно мяукнул и принялся тереться о его брюки, выгнув спину и задрав хвост. Поэт подхватил зверя под мышки и, прижавшись носом к его холодному носу, заглянул в его ярко–зеленые глаза. Кот, покорно обвисший в стальных руках, не вынес невыразимой тоски, струившейся из почти бесцветных глаз Великого Приора, и растерянно заморгал. «Эх, Петрушка!» — вздохнул Добрынин, опустил кота на пол и шаркающей походкой направился на кухню. Там он извлек из холодильника початую бутылку водки, поставил ее на стол и сам расположился за столом, подперев ладонью нечесаную голову и не сводя глаз с тысячекратно изученной этикетки. Разумеется, он помнил о том, как часто оказывались тщетными его надежды найти утешение в вине, однако ни один из аспектов человеческого существования, приходивших ему на ум в этот безотрадный час, также не сулил ему обретения внутренней гармонии. Взгляд его скользнул по ликующей надписи, выведенной кем–то на побелке стены: «Выпил — весь день свободен!» Поэт снова тяжело вздохнул: он вовсе не желал для себя той свободы, которая сводится к отказу от осмысленных занятий, однако ни в одном роде занятий он сейчас не видел должного смысла. С каким–то извращенным наслаждением он нанизывал на нить размышления свидетельства тщеты и ущербности любых человеческих усилий и так увлекся, что даже забыл о бутылке, возвышавшейся у него перед носом. Из задумчивости его вывел неожиданно прозвучавший в кухне радостный возглас. «Водочка!» — ласково воскликнул двойной тезка Приора Андрей Владимирыч Михайлов — Колпаков, нетвердым шагом приближаясь к столу и в поисках рюмок обводя взглядом захламленную кухню. Бывший редактор, а ныне лицо без определенных занятий, Михайлов — Колпаков, несмотря на свой добродушный нрав, обладал сильным характером, чуждым унылому самокопанию, и без колебаний поддавался всем искушениям этой жизни. Подобное свойство души лишало дьявола всякой возможности справиться с Михайловым — Колпаковым, ибо отставной редактор грешил столь естественно и свободно, что сделал бессодержательным само понятие греха. Вдобавок Михайлов — Колпаков за всю свою жизнь не обидел даже мухи и проявлял полное равнодушие к богатству, власти, славе и прочим сомнительным с точки зрения нравственности плодам житейского успеха. С учетом этого приходилось признать, что ему удалось достичь своего рода святости. Отыскав среди грязной посуды искомые рюмки, дитя богемы наскоро ополоснуло их под краном, без лишних раздумий наполнило водкой из бутылки и обратилось к Добрынину с вопросом: «Ну что, хряпнем?» Подобная непоколебимость не могла не увлечь Великого Приора, привыкшего ценить силу духа везде, где он ее находил, даже в заблуждениях и пороках. Товарищи чокнулись и выпили, после чего, запив зелье водой из–под крана и согнав с лиц гримасу отвращения, пустились в разговоры о боевой авиации, по части которой Михайлов — Колпаков был большим специалистом, хотя никогда в жизни не летал, даже на пассажирском самолете. Когда целебный напиток в бутылке подошел к концу, Добрынин уже ощутил в себе способность снисходительно взирать на ущербность человеческого существования и начал отпускать свои циничные остроты, снискавшие ему такую любовь среди завсегдатаев притона, — недаром сама веселая квартирка носила название «притон имени Добрынина». Привлеченные смехом, на кухню потянулись заспанные обитатели притона, жажда развлечений в которых была сильнее сонливости и утомления. Великий Приор собрался плеснуть себе еще водочки, как вдруг обнаружил, что бутылка уже опустела. Михайлов — Колпаков без слов понял его движение и полез в холодильник, однако вскоре с кислым видом захлопнул дверцу и развел руками. Последовавший затем обход комнат тоже не дал результатов, и в довершение беды выяснилось, что ни у кого из бессмысленно слонявшихся по квартире завсегдатаев нет ни гроша. Это обстоятельство вновь испортило Добрынину настроение, и веселое расположение духа, в которое он едва успел прийти, сменилось искавшим выхода раздражением. Великий Приор казался сам себе несправедливо обиженным и охотно переведался бы с обидчиком, если бы таковой предстал перед ним во плоти. Обычная в подобных случаях рутина: звонки возлюбленным и знакомым с просьбами о помощи, вялые поиски завалявшихся мелких купюр, всевозможные предложения, по большей части нелепые и не сулящие успеха, — все это действовало Добрынину на нервы. Приор не мог понять, почему он, успевший создать за свою недолгую жизнь такое количество совершенных произведений, которого хватило бы для славы и бессмертия десятку литераторов, должен при жизни терпеть подобные лишения и чувствовать себя стесненным буквально на каждом шагу. «Мне наплевать на бронзы многопудье, мне наплевать на мраморную слизь. Пока я еще жив, хочу ни в чем не нуждаться. Неужели я этого не заслужил? — бормотал Великий Приор и добавлял: — Во всем виновата система!» — сам уже не понимая, что говорит. Вопрос, обращенный им к судьбе, был, в сущности, риторическим, поскольку ни один культурный человек не мог бы оспорить его заслуг, что тем не менее не сулило поэту ни благосостояния в грядущем, ни столь необходимого стаканчика в настоящем. Добрынин объявил о срочных делах, требующих его ухода, и, не слушая возражений, посулов и просьб остаться, вышел в прихожую. Там он неуклюже надел пальто, обшарил свои карманы, с облегчением убедившись в том, что проездной билет на метро никуда не делся, с лязгом отодвинул тяжелый дверной засов и покинул притон своего имени, злобясь на весь белый свет. Впрочем, свет в то утро был не белым, а грязно–серым, что вкупе с хлюпающей повсюду мутной влагой отнюдь не прибавляло поэту добросердечия. Покрывавший тротуары ослизлый бугристый лед заставлял и без того не совсем твердо державшегося на ногах Великого Приора прилагать отчаянные усилия для того, чтобы не упасть и не раскроить себе череп. Призывая на головы нерадивых дворников самые мучительные заболевания из всех ему известных (а как врач–любитель он знал их немало), Добрынин добрел–таки до станции метро «Серпуховская». В вагоне ему посчастливилось, несмотря на толчею, занять место на сиденье, и, задремав, он проспал свою остановку. Впрочем, станция «Петровско — Разумовская», на которой он очнулся и, растолкав пассажиров, с проклятиями выскочил из вагона, находится, как известно, недалеко от его дома. Поэтому Великий Приор не слишком огорчился, тем более что домой ему вовсе не хотелось. Поддавшись внезапно нахлынувшим на него ностальгическим чувствам, он вышел на знаменитую Лиственничную аллею — улицу, единственную в своем
Сказать, что этот танец не слишком радовал глаз, значит ничего не сказать. Зрелище было настолько нелепым, хаотическим и безобразным, что поневоле завораживало зрителей, чувствовавших в нем некое отрицательное величие. Поэт приседал, подскакивал, яростно топал, размахивал руками, словно мельница крыльями, и время от времени отчаянно вскрикивал. Каждое последующее его движение никак не вытекало из предыдущего, в них не прослеживалось законченности и плавности, хотя выделывал их Добрынин с лицом замкнутым, сосредоточенным, даже ожесточенным. Единственное, чего было не занимать танцу Приора, так это энергии. Он так старательно вихлялся и кобенился, словно изо всех сил стремился сделать свои па как можно более угловатыми и неприятными для зрителей. С растрепавшимися волосами, с лицом, налившимся кровью, с рубашкой, выбившейся из брюк, в развевающемся пальто, танцующий поэт производил тягостное впечатление. Сам он, однако, нисколько этим не смущался и продолжал плясать, вызывая у всех окружающих чувство мучительной неловкости. Чем дольше длился танец, тем больше нарастало это чувство, и лишь Великий Приор отхватывал трепака как ни в чем не бывало. «Смотри! — не сбавляя темпа, кричал поэт генеральному директору. — Сама русская поэзия пляшет перед тобой за тысячу рублей!»