Избранные произведения. Том 2
Шрифт:
— Ваграм? Ваграм? — припоминая, сказал Пархоменко. — А! Шестнадцать с лишком километров от Вены. Тысяча восемьсот девятый год? Там Наполеон одержал победу над герцогом Карлом? Верно?.. А у нас нынче, стало быть, тысяча девятьсот двадцатый годок? И, по словам вашего профессора, с тех лет в кавалерии ничего не произошло? Пехота, дескать, это крупный гвоздь, а кавалерия — маленький, тоненький, которым планочки прибивают? Осада укреплений? Кавалерия облагает атакуемые пункты, занимает дороги, окружающие села и все ждет помощи от пехоты… А что, если пехоты
— Как нет?
— А вот так и нет! Вот нам вредители на юго-западный фронт такую пехоту подсунули, что ее вроде и нет. Осталась одна кавалерия, Конармия. А у нас перед глазами бетонированные укрепления, обширные проволочные заграждения, окопы! Да еще вдобавок ливни. Конь в грязи вязнет. Пехоту ждать? Как тут твой профессор думает?
— Без пехоты здесь ему обойтись трудно, — сказал Колоколов.
— Ему? А вам?
— И мне трудно.
— Да ведь вы, Дмитрий Иваныч, начштаба кавалерийской дивизии, которой приказано первого июня во что бы то ни стало прорвать фронт противника? По-вашему, не прорвать?
— По словам профессора — не прорвать.
— А по приказу Сталина?
— Прорвем!
— Вот за это люблю. Выходит, ты, Дмитрий Иваныч, дальше своего профессора пошел?
— С коня видней, чем с кафедры, Александр Яковлевич.
Пархоменко улыбнулся. Глаза его хоть и сузились, но стали еще ярче. Усы поднялись к глазам. Обнажились зубы — белые, крупные. Все лицо его источало доброту и ласковость.
— Люблю, люблю! — И он еще раз повторил: — Люблю смелых людей. Смел не только тот, кто шашкой хорошо рубит, а кто умеет и головой работать. У пана, не спорю, в бою, может быть, и смелая голова, но в думе он слаб. Он думает, прости меня, Дмитрий Иваныч, как тот ваш профессор. Ваграм, Ваграм! А тут тебе не Ваграм, а советская власть. Изменения! Пан твердит про себя: «Ваграм…»
— А конноармеец: «Страху дам!» — вставил Ламычев и громко захохотал.
— Вот, вот! По их опыту полагается коннице после тысячекилометрового похода отдыхать чуть ли не тысячу дней, а уж две недели во всяком случае. А Сталин говорит: «Нет! Вперед, товарищи! Сокращайте время отдыха». Что думают командиры? Даже из бывших аристократов, вроде тебя, Дмитрий Иваныч?
— Ну, какой я аристократ, Александр Яковлевич?
— Все-таки другого класса. Даже такие аристократы, которые с пролетариатом пошли, научились думать, как пролетариат. Они думают — вперед, в атаку!
— Верно.
— Несмотря на то, что у нас пехоты мало и ливни?
— Несмотря.
— Все ли командиры думают так? Теперь перейдем к солдату. Чем побеждает солдат? Верой, повиновением, порядком. Веруй не в бога, а в себя! Повинуйся не страху, а командиру. Держись не дурости, а дисциплины. В себя наш солдат верит, потому что верит в советскую власть и Коммунистическую партию. Повинуется приказаниям потому, что верит своим командирам. Что касается порядка…
— Эй! Конноармеец! — закричал он, вдруг распахивая окно. — Не видишь, туча идет? Что приказывает порядок? Овес под дождем — прикрой. Привезешь
— Сгноим, — послышался голос возницы.
— Ну так прикрой.
— Да нечем. Разве шинелью? Да ведь сам будешь ругаться: скажешь, дали тебе тело прикрывать, а ты — овес…
— Не буду, — сказал, смеясь, Пархоменко, захлопывая окно. — Беда, братцы, с овсом. Кулак не только овес держит — скупает и прячет. Значит, паны и Махно инструкции ему соответствующие перебросили. Спасибо, беднота деревенская не зевает, следит за кулаком…
— Вчера опять семнадцать ям с зерном открыли, — сказал Ламычев. — Что, товарищ комдив, лекция окончена? Там бежавшие из житомирской тюрьмы пришли записаться в дивизию. Может, поговорите?
Командиры вышли на крыльцо, закурили. С юга шла темная охватывающая полнеба туча. Ветра еще не было. Верхние ветви деревьев стряхивали на высокую траву и остатки костра большие капли недавно прошедшего дождя. Кони мотали головами, тонко звякая уздечками.
— Идет, окаянная! — глядя сердито на тучу, сказал Ламычев. — С подвозом плохо, с атакой плохо…
— Только то хорошо, — проговорил Пархоменко, вскакивая в седло, — что польские самолеты летать не могут, а то бы они давно разглядели, куда мы пробрались, сорвали бы, пожалуй, и внезапность нашей атаки. Патроны бойцам розданы, Ламычев?
— Норма. И сверх нормы! Такая «сверх», что ни в одной дивизии нету, — самодовольно ответил Ламычев. — Ты, Александр Яковлевич, с Ламычевым не пропадешь.
Не успели всадники тронуть коней, как увидели, что из лесу выходят беженцы. Их окружали конноармейцы, комиссары, ординарцы, санитары. Много они встречали лохмотьев и горя, но эти полосатые тиковые рубища, забрызганные кровью убитых, с засохшими следами панских сапог, эти впавшие глаза с белками неподвижными, точно латунными, — все это кричало о небывалых муках, о злобе чудовищной.
Пархоменко спрыгнул с коня.
— Прошу, кто сможет, расскажите: откуда и как вырвались от панов? Что думает народ на Западной Украине, если кто там был?
— Ждут, ждут! — раздались голоса. — Я был, я!.. Не польская там земля! Народ ждет друзей с России и Украины!..
Худой, высокий, с русыми мокрыми волосами кричал торопливо:
— Отправляют нас они в тыл. Погрузили в теплушки. Били, били, будто мы стадо, которое дверей не понимает. Потом привесили замки. Ну, тогда и говорим мы между собой…
Он протянул вперед неумело забинтованную грязной тряпкой руку, точно показывая на этой руке всем то горе, о котором не говорили тогда между собой. Сосед его, широкоплечий, с лицом, покрытым заматерелыми складками страданий, разъяснил:
— Решили мы: пора пленным бежать.
И он вздохнул, принимая в себя запах родных полей и родного войска, окружавшего его.
— Бежать решили, — подтвердил русый и опять взмахнул рукой. — Сорвали мы доски у пола в вагоне, товарищи, и на ходу кинулись между колесами. Навсегда — так навсегда расставаться с Маланьей, а войну будем продолжать.