Избранные труды. Норвежское общество
Шрифт:
О том, что эти переходы и связи устного и письменного творчества были взаимными, свидетельствует сообщение английского историка Бэды Достопочтенного о неграмотном певце Кэдмоне: прослушав в монастыре отрывки из Библии, он сочинил песни религиозного содержания и «в свою очередь превратил своих учителей в слушателей».
Как уже говорилось, сага — уникальное явление средневековой словесности, ее трудно с чем-либо сопоставить. Произведения латинской литературы той эпохи дидактичны, пронизаны религиозной тенденцией. В них действуют не индивиды, но типы, воплощения некоторых качеств, добродетелей или пороков. Среда, в которой выступают эти персонажи — точнее, персонификации грехов или заслуг, — условна, она — не более как обобщенный фон, будь то социальное окружение или природа, ибо ее описания неизменно остаются на уровне общих мест. Речи в произведениях средневековой литературы не индивидуализированы, нередко наполнены явными
Иначе обстоит дело с сагой. Ее герои имеют свое лицо, индивидуальный характер. Указания места действия лаконичны, но всегда в высшей степени конкретны (исландцы и сейчас знают, где именно происходили описанные в саге события). Прямая речь в сагах неизменно живая, точная, пересыпанная афористическими выражениями и пословицами; саги дают замечательные образцы диалога. Особенности саговой прозы таковы, что она создает впечатление точного исторического свидетельства (не случайно долгое время историки видели в ней чуть ли не протокольную запись о событии).
Способ изображения действительности в исландских сагах, при всем его внешнем сходстве с реализмом Нового времени, столь же мало оснований называть реалистическим, как, скажем, называть саги «романами» (что, кстати, не раз делалось). Стиль и язык саг отличаются большой естественностью и безыскусностью, и эти их особенности бросаются в глаза при сопоставлении саг со скальдической поэзией. А такое сопоставление (и противопоставление!) неизбежно напрашивается, ибо саги и скальдическая поэзия образовывали два полюса в древнеисландской литературе. Более того, даже в контексте самой саги, где весьма часто цитируются скальдические отрывки-висы, язык и стиль поэзии, в высшей степени искусственные, вычурные, эзотеричные, образуют разительный контраст естественному, близкому к обиходной речи, вполне натуральному языку саговой прозы.
Естественность и ненатуральность образовывали два полюса словесного искусства в средневековой Исландии (а, вероятно, и вообще в культуре средневековой Европы). Мастера слова, как и мастера изобразительного искусства, стремились либо приблизиться к натуре, либо максимально от нее отойти.
Предмет изображения в сагах об исландцах — не быт, не повседневная жизнь людей, но решающие, поворотные моменты в судьбах могущественных бондов. Собственно, тема саги — это конфликты между исландцами, приводящие к кровавым распрям, убийствам, ранениям, изгнанию из страны. Остальные детали из жизни ведущих персонажей могут быть упомянуты лишь постольку, поскольку это необходимо для раскрытия главного конфликта.
В этом смысле сагу можно было бы сопоставить с героической песнью, в которой внимание тоже сосредоточено на кульминационных моментах жизни героя. Но поэтика героической песни совершенно иная, нежели саги. Подвиг героя в поэзии максимально идеализирован, он высоко поднят над обыденной жизнью, резко ей противопоставлен, да и самая эта обыденность полностью и целиком исключена из героической песни. Героическая поэзия не боится гиперболизации, песнь строится на создании экстраординарных, предельно критических ситуаций; как мы видели, ее поэтика «избыточна». Между тем героическое начало, несомненно, лежащее в основе саги (по крайней мере, лучших саг), интерпретируется ею совершенно иначе, ибо художественный метод саги — спокойно-объективный, совершенно чуждый всего выспренного и ненатурального. Сага как бы зашифровывает героическое начало, подавая его на языке повседневной действительности, и тем самым создает напряженный контраст между формой и содержанием. Не в этом ли контрасте заключена главная сила эстетического воздействия саги? Подобный контраст должен был особенно сильно ощущаться людьми в эпоху, когда героическая поэзия сохраняла всю свою популярность и убедительность. Но именно это облечение жестоких конфликтов и человеческих катастроф в форму бесстрастно-сдержанных «хроникальных» сообщений порождает у нынешнего читателя иллюзию близости саг к реалистической новелле Нового времени.
Сага подходит к изображению действительной жизни в большей мере, чем какой-либо другой жанр средневековой литературы. Она рисует реальные конфликты и ситуации, ее персонажи, как правило, люди, которые некогда жили на самом деле. Автор саги так же был убежден в правдивости своего повествования, как и его аудитория. Однако средневековая реальность, как известно, далеко не то же самое, что реальность в современном понимании, в нее входило немало фантастического и чудесного. Поэтому наряду с живыми людьми в саге фигурируют всякого рода сверхъестественные существа, оборотни, «живые покойники»; среди факторов, определяющих ход событий, важное место занимают прорицания и вещие сны, которые всегда сбываются, самые разнообразные магические действия и колдовство, и все это преподносится в той же манере и с такой же степенью уверенности в истинности, как и обычные разговоры или человеческие поступки. Естественное и сверхъестественное, с точки зрения авторов саг и тех, на чье восприятие саги были рассчитаны, обладают
Героям саг, например Греттиру, приходится сражаться с чудовищами. Неодушевленные предметы обладают сплошь и рядом магической силой, вплоть до способности произносить сочиненные ими стихи. Голова человека, будучи отрублена мечом, в момент, когда она отлетает от туловища, продолжает деловито считать деньги. Все эти и подобные им факты невозможно отнести к разряду второстепенного и несущественного в сагах. Напротив, они нередко выдвигаются в самый центр повествования. Таковы вещие сны Гисли, которые предрекают ему неминуемую смерть. Вига-Глуму везет в жизни, пока он обладает волшебными предметами, врученными ему дедом, — плащом, копьем и мечом; когда же он с ними расстался, то оказался беззащитным перед кознями противников, которые заручились содействием бога Фрейра. Колдовство норвежской королевы Гуннхильд вынудило скальда Эгиля, сидевшего у себя дома в Исландии, отправиться в плаванье и привело его во владения короля Эйрика, мужа Гуннхильд, так что Эгиль подвергся смертельной опасности и спас свою жизнь только ценой сочиненной им песни, получившей название «Выкуп головы». Хрут, персонаж «Саги о Ньяле», был любовником той же Гуннхильд и после того, как с ней расстался, стал жертвой ее колдовства: она сделала так, что брак его с Унн расстроился. В «Саге о Людях с Песчаного Берега» живые мертвяки и иные сверхъестественные существа играют не менее активную роль, нежели люди.
Герой «Саги о Греттире» обречен на гибель, и причина заключается, конечно, не в том, что он «отяготил совесть» многочисленными преступлениями, им совершенными, — он был проклят умерщвленным им «живым покойником»: Глам, побежденный им в поединке, обрек Грет-тира на страх перед темнотой, когда остановил на нем свой магический взгляд. Скальд Кормак, который всю жизнь любил Стейнгерд, имел возможность взять ее в жены, но уклонился от вступления в брак, и причина, как внушает нам «Сага о Кормаке», в том, что Кормак стал жертвой зловредного колдовства женщины, мстившей ему за убийство ее сыновей. Впоследствии он спасает Стейнгерд от разбойников, которые ею завладели, и благодарный ее муж согласен, чтобы они соединились, но Кормак опять-таки отказывается от все еще любимой им женщины: колдовское проклятье более эффективно, чем обстоятельства, казалось бы, благоприятствующие Кормаку!
Покойники причиняли массу неприятностей жителям усадьбы Фро-да и всячески им вредили — до тех пор пока им не был вчинен иск и не устроен судебный процесс в доме хозяев усадьбы — точно такой же процесс, какой возбуждали против живых преступников. Их обвинили во вторжении в жилище без разрешения и в лишении людей здоровья и жизни. Были назначены свидетели обвинения и соблюдены все необходимые формальности, как на суде тинга. После того как был вынесен приговор, призракам пришлось покинуть усадьбу и, подчиняясь судебному решению, более в нее не возвращаться. Выходя из дому, призраки произносили аллитерированные фразы, в которых заявляли о нежелании покинуть усадьбу. Вся сцена описана в «Саге о Людях с Песчаного Берега» столь же конкретно и наглядно, как и все другие эпизоды. Это «реализм», в сферу которого входят самые невероятные вещи!
Тенденция к сверхъестественному проявляется и в некоторых характерах, и притом в наиболее сильных. Воинственная драчливость, неуступчивость, физическая сила и мужество Эгиля Скаллагримссона временами выходят за пределы реального. Необычна и его внешность. Создается впечатление, что и самого Эгиля, и его сородичей воспринимали как людей особой природы. Еще дед Эгиля Ульв был, как полагали, оборотнем; он сторонился всех по вечерам, за что его и прозвали Квель-дульвом («Вечерним волком»). Сын его Грим (Скаллагрим) был искусным кузнецом, что, возможно, опять-таки связано с колдовской природой семьи, ибо в кузнецах видели своего рода колдунов. Видом и нравом Скаллагрим смахивал на отца. Когда норвежский конунг Харальд говорил о Скаллагриме, что «он полон волчьих мыслей», это нужно было понимать скорее буквально, чем метафорически. Да и сам Эгиль весь пошел в отца. Скаллагрим умудрился поднять со дна фьорда камень, какого не смогли бы поднять и четверо; Эгиль же оказался способен сочинить вису в трехлетием возрасте, а в семь лет — убить человека. Его необузданность и поэтический дар, очевидно, происходили из одного мистического источника; поэзия его была сродни магии, и про-тив норвежского конунга он сочинил хулительную песнь. Не перечисляя других подвигов и поступков Эгиля, отмечу лишь заключительную сцену в посвященной ему саге. Когда выкопали кости Эгиля, священник решил «испытать на прочность» его череп — занятие, странное для христианского священнослужителя! Он попытался проломить череп топором, но, хоть и рубил изо.всех сил, не появилось даже вмятины или трещины. «Отсюда видно, что этому черепу удары обыкновенных людей не приносили вреда и тогда, когда он был одет плотью и кожей». Не следует ли этот эпизод толковать таким образом, что священник знал или догадывался о «волчьей», сверхъестественной природе Эгиля и хотел удостовериться в этом? Эгиль и его сородичи, видимо, имели нечто общее с троллями.