Изгнание из рая
Шрифт:
Непрожеванная долька встала поперек Митиного горла. Он поперхнулся, закашлялся. У него едва не перехватило дыханье. Поднатужившись, он выплюнул апельсиновую кожицу на ладонь, с трудом дыша, отдуваясь, как после долгого мучительного бега.
Место, куда привела его Инга, она назвала, тонко улыбаясь: игорный дом. Это был странный игорный дом. Это был подпольный игорный дом. Это была не фешенебельная «Зеленая лампа» – такому притону далеко было до цивильной «Лампы», где гуляли безнесмены, воротилы, олигархи и их детки. Митя оглядывался изумленно. Его невозможно было испугать, но он испугался. Это был или вертеп, или… Стены,
– Привет, Бой, – весело прошептала она ему. – Я привела тебе нового игрока. Научи его жить. Жить, а не играть.
Седой господин оценивающе пощупал узкими острыми, будто восточными, глазами лицо Мити.
– А он сам изъявил желанье?..
– О, желанья хоть отбавляй.
– Что ж, тогда…
Седой господин махнул рукой на свободный стул рядом. Митя сел. Его руки дрожали. Мэтр сдал карты. Митя не знал, в какую игру они играют. Он что-то хотел сказать – седой властно поднял руку, прижал палец ко рту.
– Без трепа, – приказал он. – Делай то, что буду делать я.
Он бросил на стол десятку червей. Митя судорожно пошарил глазами, выбросил десятку пик. Седой бросил даму треф. Митя, обливаясь потом, выкинул тоже даму – пик. Седой, усмехаясь, вышвырнул из веера своих карт бубнового короля. Митя обежал глазами свои карты. Не было. У него не было короля. Никакого. Никакой масти. У него даже тузов не было. Ему было нечем крыть.
– Ну что же ты! Кидай! – крикнул седой. Митя жалко улыбнулся. Его щеки бились во вспышках тиков.
– У меня нет, – прошелестел он.
– Если ты не бросишь карту, – искривился в ухмылке седой, из графа мгновенно становясь пошлым бандитом, – тогда…
Инга бросилась вперед, к столу, завопила что есть мочи:
– Бросай карту! Ходи! Иначе тебе гибель!
Сборище идиотов, подумал Митя. Забегаловка. Вертеп. Желтый дом. Клиника Кащенко. Они убьют его за то, что он не выбросит на стол карту?! Это не игра. Это не игра, тебя же предупредили. И ты должен пойти немедленно. Чем хочешь. Ты не должен останавливаться. Не должен. Как это она ночью кричала тебе: «Не останавливайся!..»
Седой бандит, опираясь на руки, грозно, зловеще, отшвырнув колченогий стул, поднялся из-за пыльного, заляпанного вином стола, и Митя понял – он не задумается, чтобы вытянуть пушку из заднего кармана и наставить на него. Что же ты, Митя. Ты же художник. И в деньгах ты уже сечешь, и немного в политике. А этот козел… он умеет только
– На! – крикнул Митя, словно совал ему в бок кулаком, и шлепнул об стол картой, выдернутой наобум. Карта упала вверх черной рубашкой. На рубашке, на черном шкатулочном фоне, была нарисована жар-птица с сияющим, огнекрылым хвостом, с золотой короной на маленькой головке. Жар-птица, что не дается в голые руки. Где он уже видел такой рисунок на рубашке?..
Седой прощелыга, скалясь, протянул волосатую руку к карте. Инга довольно улыбнулась. Украдкой погладила Митю по руке, и он отдернул руку – рука Инги была леденее льда.
– Ты все сделал правильно, – сказала она радостно. – Ты не струсил. Правда, пришлось тебя слегка подопнуть. Ну, да я тебя всегда подпинываю. Иначе ты…
Она не договорила. Седой мужик перевернул карту. С карты на Митю глядело лицо. Это не был валет. Это не была дама. Это было лицо зверя. Это было его собственное лицо.
Он выронил павлиний веер карт из рук и закричал. Сидевшие за грязными столами удивленно оглянулись на него, но никто не проронил ни слова. Опять уткнулись в карты. Равнодушно отхлебывали зелье из стаканов. Митя упал головой на стол, опрокинув бутылку с вином. Красное вино вылилось на доски столешницы, поползло вниз, закапало на пол, забрызгало красными каплями зеленое платье Инги.
Он не помнил, как, когда приволокся домой. Возможно, это было на другой день после посещенья картежного притона. А может быть, прошло еще два, три, четыре дня. Он потерял чувство времени. Он помнил одно: он на улице, один, и холод, и пронизывающий ветер, и ему надо засунуть ладони, кулаки под мышки, чтоб согреться. Так он и шел домой – с руками, засунутыми под мышки.
Изабель открыла ему дверь. На ней лица не было. Она выглядела как скелет. Скулы, обтянутые белой кожей. Запавшие глаза.
– Я нитшево не ель, не пиль, – заплакала она и кинулась Мите на грудь. – Я… думай – тьебе убой!.. Убиль…
– Я жив, Изабель, – зашептал он и покрыл поцелуями ее лицо, лоб, глаза. – Я же жив. Все прошло. Ну, все. Ну, успокойся.
Он целовал ее, а поцелуи были холодные, фальшивые, как фальшивые монеты, как поддельные зубы, как яркие блестящие стразы, пришитые к дешевому бальному платью парижской беднячки.
Он успокоил ее. Посидел с ней на кухне, поел сгущеных сливок прямо из банки, ложкой. Гладил ее по волосам. Все было холодно, плохо, ненужно. Он будто гладил мертвую.
– Почему ты такая грустная?.. ведь я же тебе все рассказал…
Он рассказал ей про подпольный игорный дом, про странного седого старика-картежника. Он не сказал ей ни слова про Ингу. Жене незачем знать про похожденья мужа. Так было всегда. Так будет всегда. Это, наверно, и есть искусство жить. Искусство жить – искусство играть. Он так плохо еще умеет играть. Но он научится. Он просто не отличает жизнь от игры. А они, асы, уже отличают.
– О, не обращать… внимань… Просто ко мне приходиль… ну, твой други… те, из Кремлин… и я немного с нимьи говорить… ну, груст-но…
Слово «грустно» Изабель произнесла отчетливо и ясно, выговорив в нем все буквы верно. Митя печально поглядел на нее, взял ее бледное исхудалое личико в ладони.
– Хочешь развеселиться?.. пойди-ка ты, дорогуша моя, в театр… в Большой театр… я куплю нам билеты…
Она вырвала лицо из его рук. Поглядела печально, еще печальнее, еще – из глаз вместо слез лилась невидимая горькая печаль.