Изгнанник
Шрифт:
Азиатские лекарства, так хорошо подействовавшие на Наташу, давно уже потеряли свою силу, и Борис Сергеевич замечал, что его прелестный друг, как ни храбрится, как ни старается казаться веселой, а в сущности страдает.
«Что же с нею? Нужно узнать, нужно узнать во что бы то ни стало!..» — думал он.
Но это оказывалось трудно. Наташа решительно не посвящала его в свои тайны и уверяла, что нет у нее никакого горя, ничего особенного.
Наконец Борис Сергеевич увидел, что самое лучшее не добиваться, не приставать к ней, оставить ее в покое
«Неужели? Нет, нет — этого быть не может!..» — повторял он и старался отогнать от себя смущавшие мысли.
Но каждый новый день наводил его на них снова. Он хорошо помнил ужас, охвативший Наташу, когда Володя прибежал в парк и объявил о приезде Николая. Он с первого же дня заметил, что они стараются избегать друг друга, относятся друг к другу, как враги. Да, легко можно было подумать, что они ненавидят друг друга. А между тем Наташе несколько раз пришлось говорить с дядей о Николае и каждый раз она относилась к нему с горячей похвалою. То же самое делал и Николай в разговорах о ней.
Наконец Борис Сергеевич видел, что сталось с Наташей, когда принесли в павильон Николая, как она ухаживала за ним в первый день до приезда доктора. Она ухаживала внимательнее, нежнее, горячее, чем Мари, — и это бросалось в глаза. А теперь опять они избегают встреч, опять не глядят, не говорят между собою.
Старик, еще так недавно одинокий, непричастный ничьей радости, ничьему горю, теперь всей душой ушел в чужую жизнь. Эта жизнь сулила ему радость, а между тем на первых же порах стала доставлять горе. Но и горе это оживляло его, разогревало его сердце.
Думая теперь исключительно почти о Наташе и Николае, Борис Сергеевич не мог следить за Сергеем и за Мари. Они тоже как будто несколько изменились, Сергей реже исчезал из дому, почти совсем прекратил свои визиты к соседям. Как-то особенно бережно и осторожно смущался и уходил, когда заставал жену в разговоре с Лили. Но вместе с этим он не прекратил своих заигрываний с хорошенькой гувернанткой и иногда по нескольку раз в день ухитрялся с нею встретиться наедине, или в парке, или в какой-нибудь из дальних комнат дома.
Мари как будто вышла из своей апатии, в ней замечались признаки волнения и раздражения. Она была, очевидно, не в ладах с мужем. Она ради новоселья почти каждый день теперь делала ему сцены, даже несмотря на то, что состояние его здоровья требовало спокойствия.
Но дело в том, что она вовсе не сознавала, что лишает его спокойствия и раздражает. Она просто вздумала теперь особенно сентиментальничать, приставать к нему с нежностями и, встречая с его стороны холодность, начинала плакать, упрекать его. Затем в течение целого дня на него сердилась.
Наконец он не выдержал, решительно объявил ей, чтобы она оставила его в покое, что он болен, очень раздражен и что с ее стороны бессовестно мучить его, когда он еще не оправился от своего несчастного падения.
— Господи! Это я тебя мучаю! —
— Конечно, а то что же?.. Я прошу тебя об одном: оставить меня в покое.
— Да я тебя не трогаю… Нет, ты скажи лучше всю правду, признайся мне, что ты меня разлюбил совсем, что я тебе не нужна…
«Не нужна! — мучительно подумал он. — Ведь все это так давно правда, так давно она должна знать это, что же она только теперь спохватилась!»
— Да я-то, я-то зачем тебе нужен? — печально усмехнувшись, проговорил он. — Тебе нужен хороший обед, спокойный сон, французский роман… Все это у тебя есть — чего же тебе еще? Я уже давно примирился с мыслью, что между нами нет ничего общего. Что же теперь с тобою делается? Зачем ты поднимаешь старую пыль?!
— Пыль! — повторила она. — Какие у тебя все слова!.. Я знаю, ты меня считаешь глупой, но ведь люди бывают разные, и я не виновата, что не создана по твоей мерке. Ты неблагодарен, Николай, ты никогда не умел понять меня, никогда не мог оценить моей любви… Я люблю тебя, как умею… Я всегда тебе была хорошей женою… может быть, я и была перед тобою в чем-нибудь виновата, раздражала, любила тебя не так, как ты хотел… Но ведь и ты никогда не умел за меня взяться… Ну что ж, научи меня, как тебя любить, чтобы ты был доволен!..
— Этому не научишь, — мрачно проговорил он, — и главное, зачем же теперь? Ведь мы были спокойны, ведь каждый жил по-своему — что же это на тебя нашло?
— Нашло!
Она печально взглянула на него, вынула платок и вытерла глаза, на которые набегали слезы. Он вышел от нее, полный тоски и раздражения.
«Что же, наконец, с нею? — думал он. — И именно теперь, теперь! Что ж, может быть, она и права, может быть, она искренно говорит, что меня любит… только по-своему… и я ничего не понимаю в этой любви… и она не нужна мне, такая любовь!..»
«А было ведь время, — вспоминалось ему, — когда я Бог знает что дал бы, чтоб только услышать от нее те слова, которые она теперь говорила… Но она тогда молчала, она тогда не требовала, чтобы я учил ее любить меня. Я тогда сам пробовал учить ее, и она отказывалась от этого ученья…»
Он думал так и в то же время какой-то другой внутренний голос поднимался в нем и говорил ему: «Но ведь она твоя жена, она имеет на тебя права — вернись к ней, успокой ее, приласкай, вглядись в ее сердце, может быть, и найдешь там что-нибудь для себя… вернись!»
И он почти бессознательно к ней вернулся. Он отворил дверь и увидел Мари на том же месте, где ее и оставил, на широкой низенькой кушетке. Но он оставил ее взволнованной и плачущей. А теперь, через несколько минут, она спокойно лежала с закрытыми глазами.
Он подошел, прошептал:
— Мари!
Она ничего не ответила. Он прислушался — она мерно, спокойно дышала, она сладко спала.
Он улыбнулся, взглянул на нее холодным, почти злым взглядом и снова вышел из комнаты.