Изломанный аршин
Шрифт:
Никакой оппозиции, не говоря — фракционной борьбы.
Патриотизм с человеческим лицом. Легчайшее такое, похожее на слабый вздох, порывание к александровским нормам политической жизни. Но главное — непроходящее тихое веселье от новых и новых фактов, подтверждающих, что мир буквально летит вперед, к лучшему. И, вместе с тем, расширяющих ум.
«Науку и жизнь» смешать (3 : 1) с «Иностранной литературой», добавить немножко «Знания — силы» и «Вокруг света», разбавить ну хоть «Звездой».
Непременно модную картинку: вот какие ленты замечены в прошедшем месяце на шляпках
И, наконец, сеанс мышления — ведь есть и в России один такой предмет, о котором всякому разрешается мыслить свободно, — итак, пожалуйте сюда, г. литературный критик. Насмешливый, как Писарев, краткий, как Гедройц, а притом с идеалами, как Издатель Телеграфа.
С идеалами романтизма: в истории — Провидение, в творчестве — вдохновение, в любви — избирательное сродство душ. А также прогресс, просвещение, добродетель. Справедливость. И всё такое.
Теперь поместите всё это в цензуру, хотя бы и царскую. Поверните рукоятку раз-другой. Выньте. Положите на стол. И прочитайте подряд.
Как я. Как барон Брунов. Ломая голову: что, чёрт возьми, предъявить?
Ни призывов к свержению строя. Ни порочащих измышлений.
Положим, я-то, как литератор с опытом советским, без труда нашел сомнительные, даже опасные места. Непочтительные замечания не только о Карамзине или Вяземском, — это бы ладно, — но и о Пушкине! о Гоголе! Иронические игры с термином «квасной патриотизм». И целые страницы, выдающие автора с головой — как объективного идеалиста и даже практикующего христианина!
Но идти с таким компроматом к Николаю Первому было бы несерьёзно.
Брунов растерялся. Он вписывал в свой кондуит — в тетрадь большого формата с зелёной клеёнчатой обложкой — каждую фразу, в которой мелькнули: Франция, Польша, Малороссия (сепаратизм!) — действие, деятельность, будущее, минувшее, двигатель, усилие, толчок, прыжок (теория революции!); докопался и до христианства (душок экуменизма! см. подчёркнутые бароном подозрительные слова):
«Он (человек) возвысился к Богочеловеку, откровению неба, Богу духу, не различающему между сынами своими никого и всем отверзающему равное счастие в обществе, равную веру в религии, равное лоно отеческой любви за гробом».
Век спустя одного этого абзаца было бы достаточно, чтобы вывести автора в расход.
Но наступил всего лишь 1834-й, — и где-то в феврале Брунов завис. Уваров пытался его перезагрузить — тщетно!
Как знать? Глядишь, «Телеграф» и просуществовал бы благополучно до самой осени 1917-го.
Если бы некто Нестор Кукольник, чиновник Второго отделения, позавчерашний
И если бы это произведение не восхитило императора.
У которого был строгий вкус. Прекрасное, он считал, должно быть величаво. Почему и Пушкину советовал переделать неприличные строчки: «Коснуться хочет одеяла» и «Порою с барином шалит». (Хотя вообще-то именно «Графа Нулина» ценил особенно высоко; возможно, за дату в конце: 14.12.1825 — алиби идеальное. Собственноручно, говорят, вымарал там урыльник, вписал будильник, — впрочем, СНОП эту легенду опровергает.) Терпеть не мог стихотворений про ножки, но на репетициях балетной труппы присутствовал с удовольствием, иногда и вмешиваясь.
Сам обожал танцевать и переодеваться (несколько раз в день, в мундиры разных полков), но призвание и, пожалуй, дарование имел другое: хореограф широкого профиля, постановщик массовых зрелищ — парадов, погребений, казней, балов. Проектировать фасоны, утверждать фасады, обдумывать фейерверки, заказывать музыку.
Как он волновался той ночью, на 13.07.1826, — чувствовал: что-то упускает. Пока не сообразил: едва приговоренных выведут, барабаны сразу же должны ударить мелкую дробь — как при наказании шпицрутенами; не умолкать до самого конца. Вызвал адъютанта, приказал послать в крепость фельдъегеря с предписанием, — только тогда отлегло. (Лев Толстой считал этот эпизодик ключом к его характеру.)
Драму Кукольника Николай Павлович полюбил, как свою. За народность, а также за художественную смелость. Пожертвовав единством времени, автор выявил единство национальной идеи.
Акт Четвёртый приурочен к 22 октября 1612 года: ополчение Пожарского (и, само собой, Минина) выбивает поляков из Китай-города (по Кукольнику — из Кремля). Теперь это, стало быть, 4 ноября.
В Акте Пятом — 21 февраля 1613-го (5 марта н. с.) — Земский собор на закрытом заседании в Грановитой палате выбирает царя. Минин и, само собой, Пожарский собирают бюллетени и считают голоса. 100% получает кандидатура Михаила Романова. — О радуйтесь и плачьте от восторга! — восклицает Пожарский.
На самом же деле главный, оглушительный восклицательный знак ещё впереди, через несколько минут, за мизансценой ключевой.
В двери Грановитой вламывается толпа неизвестных.
Пожарский
(гневно)
.
Что это значит, Русь? Опять измена?
Гражданин
(низко кланяясь).
Князь! Извини! Совет твой прерываем!
Но вся Москва тебя с слезами молит