Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения
Шрифт:
Едва ли не первым, что бросилось Сегюру в глаза, было «нищее, порабощенное население» Польши, признак того, что он — за пределами Европы. В Санкт-Петербурге он совсем впал в «меланхолию», размышляя о «безграничном деспотизме» и видя вокруг себя лишь «господ и рабов» [147] . Для него, для Казановы, для многих других путешественников социоэкономическое «рабство» крестьян и объяснялось и отчасти оправдывалось тем, что политически все русские были «рабами деспотичной Екатерины».
147
S'egur, Louis-Philippe, comte de.M'emoires, souvenirs, et anecdotes, par le comte de S'egur. Vol. I // Biblioth`eque des m'emoires: relatif `a l’histoire de France: pendant le 18e si`ecle. Vol. XIX. Ed. M.Fs. Barri`ere. Paris: Librarie de Firmin Didot Fr`eres, 1859. P. 300, 329.
Рабство прежде всего было мерой русской цивилизованности,
148
Ibid., I. P. 331.
Тем не менее рассуждения Сегюра складывались в некий замкнутый круг: смягчение нравов могло изменить сущность рабства, но сами нравы были мерой цивилизованности, развитию которой именно рабство и мешало.
Рабство, в котором находится народ, и есть истинная причина того, что цивилизованность здесь развивается так медленно. Крепостной, у которого нет ни гордости, ни самолюбия, который низведен почти до положения животного, обладает потребностями ограниченными и исключительно физическими; он желает лишь того, без чего невозможно его печальное существование и уплата податей, возложенных на него господином [149] .
149
Ibid., I. P. 432.
Русские крестьяне, сперва уподобленные растениям, а затем — животным, не имели стимулов стремиться к цивилизованности, и потому внимание Сегюра обращено на их отличающихся похвальной «умеренностью» господ. Хотя, как он признавал, крестьяне и находятся в положении рабов, «с ними обращаются с мягкостью». За пять лет, проведенных им в России, он ни разу не слышал о «тирании и жестокости» [150] . Подобные дифирамбы русским феодальным порядкам отражали прежде всего представления о благодетельном и просвещенном правлении Екатерины II, оправдывавшем в глазах Западной Европы ее самовластие.
150
Ibid., I. P. 343.
С одной стороны, отсталость России, где все еще процветало рабство, становилась особенно очевидной для Сегюра и его читателей именно в сравнении с феодальной Европой. Однако сравнение с русским деспотизмом позволяло ему критиковать Европу современную. «В своих рассуждениях, — рассуждал сам Сегюр, — иностранцы описывают самыми яркими красками прискорбные последствия деспотического правления у русских. Но справедливости ради следует признать, что у нас нет полного права столь безоговорочно осуждать самовластье». Не позабыли ли мы, chez nous, о Бастилии? Сегюр взывал к объективности путешественников:
Мораль в данном случае состоит в том, что, перед тем как критиковать с излишней горячностью встречаемые в пути злоупотребления, благоразумному путешественнику стоит обернуться и посмотреть, не оставил ли он в своей собственной стране злоупотребления столь же отвратительные или смехотворные, как и встречаемые им в чужих краях. Надсмехаясь над другими народами, вам, пруссаки, стоит вспомнить о Шпандау; австрийцам — о Монгаче (в Венгрии) и Ольмюце; римлянам — о замке Святого Ангела; испанцам — об инквизиции; голландцам — о Батавии; французам — о Кайенне и Бастилии; даже вам, англичане, о тираническом похищении моряков; наконец, всем вам — о торговле неграми, которую, несмотря на множество революций и к стыду всего человечества, не удается полностью искоренить [151] .
151
Ibid., I. P. 345.
В этом пассаже Сегюр предстает перед нами как украшенный знаком ордена Цинцинната борец за свободу и вольность. Его пламенная речь обращена к «более цивилизованным народам» Западной Европы — австрийцам, итальянцам испанцам, голландцам, французам,
Тем не менее эти недостатки не могли уравнять Россию с другими европейскими странами в плане цивилизованности; скорее, несмотря на все свободолюбивое негодование Сегюра, они лишь подтверждали это неравенство. Западная Европа оставалась мерилом цивилизованности, на фоне которого наглядно проявлялась отсталость России; Россия, в свою очередь, служила мерилом отсталости для «более цивилизованных народов». Западноевропейские страны были похожи на Россию именно благодаря своим недостаткам, вроде пресловутых символов деспотизма, Бастилии например, и особенно благодаря рабовладению и продолжающейся торговле черными невольниками. Сегюр, таким образом, рассматривал русское рабовладение в международном контексте. Оно могло со временем приблизиться к европейскому крепостному праву, но по своей природе (которая подчеркивалась употреблением самого слова «рабство») было сходно с тем рабством, которое оставалось «стыдом всего человечества». Как и африканских невольников, русских крестьян покупали и продавали. Казанова был в восхищении, обнаружив, что в России он может купить молодую рабыню, и воображал, что эта сделка была экзотическим восточным приключением; однако в XVIII веке европейцы покупали рабов во всех уголках земного шара. Мать самого Сегюра, например, родилась на Гаити в семье французских плантаторов-креолов, по всей вероятности рабовладельцев.
Сегюр, по его словам, верил, будто русские помещики и вправду обращались с их рабами неплохо; однако, как дипломатическому представителю Франции, ему приходилось протестовать против телесных наказаний в тех редких случаях, когда им подвергали французов. Однажды к нему явился избитый и обозленный повар-француз, «с красными и полными слез глазами». Безо всякой видимой причины он только что получил сто ударов кнутом по приказу могущественного русского вельможи. Сегюр решил непременно добиться «компенсации». «Я не потерплю, — заявлял он, — чтобы с моими соотечественниками, защищать которых я обязан, обращались подобным образом». Дело закончилось «смехотворнейшей развязкой»: обнаружилось, что француз был избит по ошибке — его приняли за русского повара, который, вероятно, что-то украл и бежал от своего хозяина. Таким образом, «побои, предназначавшиеся русскому повару-беглецу, достались несчастному французу» [152] . Против того, чтобы избили русского повара, Сегюр, конечно, не возражал; размышляя об «иногда диких, иногда причудливых» проявлениях помещичьей власти в России, он в основном имел в виду те исключительные случаи, когда проявления эти по ошибке затрагивали иностранцев. Упоминает он еще один случай, не только смехотворный, но и «несколько безумный»: одному банкиру, тоже иностранцу, сообщили, что Екатерина приказала сделать из него чучело. К счастью, вовремя обнаружилось, что она имела в виду комнатную собачку, которая только что умерла и которую звали так же, как и банкира. Сама Екатерина назвала этот эпизод «балаганом» и с удовольствием разрешила «смехотворную загадку». Сегюр тоже полагал, что ситуация «несомненно забавна ( plaisant)», но одновременно она демонстрировала «удел тех людей, которые полагают необходимым безоговорочно подчиняться повелениям, сколь бы абсурдны они ни были» [153] . Таким образом, социальный и политический деспотизм превращался в комедию, балаган, абсурд, когда его проявления случайно затрагивали западноевропейских путешественников.
152
Ibid., I. P. 338–340.
153
Ibid., I. P. 341–343.
Когда Екатерина была в Киеве в 1787 году, Сегюр надеялся представить ей маркиза де Лафайета, своего товарища времен американской Войны за независимость, как и он, кавалера ордена Цинцинната. Лафайет, однако, остался в Париже, ожидая созыва ассамблеи нотаблей, первого отголоска грядущей Французской революции, и Сегюр в Киеве занялся судьбой другого француза, пытавшегося скрыться от гнева одного русского генерала. Француз поступил к нему на службу в Санкт-Петербурге и вместе с генералом отправился в его поместья. Там, «вдали от столицы, на смену современному русскому пришел совершенный московит. Он обращался с людьми как с рабами». Он избивал их без всякой причины и следовал за французом в Киев, чтобы подвергнуть его «примерному наказанию». В Санкт-Петербурге Сегюр был восхищен, обнаружив приметы, по которым в «современном русском» можно всегда отличить «древнего московита». В Киеве ему представилась возможность встретиться с московитом в открытую, лицом к лицу. Он заявил генералу как французский посланник: «Я не потерплю, чтобы француза подвергали таким издевательствам», а позже без всякого сожаления сообщил, что многие годы спустя этого генерала убил его собственный крестьянин, расколов ему череп топором [154] . Для путешественников того века топор, конечно, всегда оставался символом примитивности русских крестьян.
154
S'egur Louis-Philippe, comte de.M'emoirse, souvenirs, et anecdotes, par le comte de S'egur. Vol. II // Biblioth`eque des m'emoires: relatif `a l’histoire de France: pendant le 18e si`ecle. Vol. XX. Ed. M.Fs. Barri`ere. Paris: Librarie de Firmin Didot Fr`eres, 1859. P. 9–10.