Изобретение Мореля
Шрифт:
Должно быть, мои надежды порождены препятствиями в образе рыбаков и теннисиста с бородкой. Сегодня меня рассердило, что женщину сопровождал на скалу какой-то тип в теннисном костюме; это не ревность, но вчера я тоже ее не видел – когда я шел к скалам, на пути у меня оказались рыбаки; они ничего не сказали – я спрятался, и меня не заметили. Я попытался обойти их сверху – бесполезно: там, глядя на них, стояли их друзья. Пришлось сделать большой крюк, я подошел, когда солнце уже село и пустынные скалы ждали приближения ночи.
Наверное, я собираюсь совершить ужасную глупость:
Я к ней несправедлив, но не могу забыть, как оберегает нас закон. Те, кто определяет наказание, распоряжаются нашей жизнью, и мы, защищаясь, отчаянно цепляемся за свободу.
Сейчас, грязный, обросший, изрядно постаревший, я питаю надежду на благотворное общество этой несомненно прекрасной женщины.
Верю, что главная трудность мимолетна: изменить первое впечатление в свою пользу. Наружность обманчива, я должен это доказать.
За пятнадцать дней приливы трижды превращались в наводнения. Вчера я чудом не утонул. Вода застигла меня врасплох. По своим зарубкам я высчитал, что большой прилив должен быть сегодня. Если бы на рассвете я заснул, то уже был бы мертв. Очень скоро вода стала прибывать с решимостью, какая овладевает ею раз в неделю. Я был настолько легкомыслен, что теперь не знаю, чему приписать эту неожиданность: ошибкам в расчетах или временному изменению периодичности больших приливов. Если приливы изменили свои привычки, жизнь в этом болоте станет еще рискованнее. Однако я приспособлюсь. Я перенес уже столько лишений!
Множество дней я был болен, в жару, страдал от болей и ломоты, заботясь лишь о том, как бы не умереть с голоду, не в силах писать (а я должен высказать людям свое возмущение, я дорого заплатил за это право).
Когда я приехал, в кладовой музея были кое-какие припасы. В печи – классической закопченной печи – я испек из муки, соли и воды несъедобный хлеб. Вскоре я стал есть сырую муку из мешка (запивая ее водой). Но всему пришел конец, даже порченым бараньим языкам, даже спичкам (я расходовал по три штуки в день). Насколько выше нас по развитию стояли изобретатели огня! Много дней – неловко, исцарапывая руки в кровь – я бился над изготовлением ловушки; когда она наконец сработала, я смог полакомиться птичьим мясом – окровавленным, сладковатым. Следуя традиции отшельников, я также пробовал есть корни. Боль, холодный пот, пугающая слабость, припадки, которых я не помню, незабываемые страшные галлюцинации – все это научило меня отличать, какие растения ядовитые.
Я зол: у меня нет никаких инструментов, и место здесь нездоровое, непригодное для жилья. Однако несколько месяцев назад нынешняя жизнь показалась бы мне недостижимым раем.
Ежедневные приливы не опасны и не всегда начинаются в строго определенный час. Иногда они подмывают листья, служащие мне ложем, и я просыпаюсь в морской воде, смешанной с грязной, болотной.
Для охоты я отвожу вторую половину дня; по утрам стою по пояс в воде, двигаться тяжело, как будто часть тела, погруженная в воду, непропорционально велика, зато здесь меньше ящериц и змей; комары не исчезают весь день, весь год.
Инструменты
От лодки я отрезан, она осталась у восточного берега. Правда, я не слишком много потерял: лишь сознание, что я не в плену, что могу покинуть остров; но разве я в состоянии уплыть? Я знаю: лодка – это ад. Я плыл сюда из Рабаула. У меня не было ни пресной воды, ни шляпы. Когда сидишь на веслах, море бесконечно. Раскаленное солнце, усталость – все это было сильнее меня. Больной, я плавился в жару, страдал от видений, которые не кончались.
Теперь самое важное для меня – находить съедобные корни. Я сумел так хорошо наладить свою жизнь, что делаю все необходимое, и у меня еще остается время на отдых. В этом смысле я свободен и счастлив.
Вчера я припозднился, а сегодня работал без передышки, и все же кое-что осталось на завтра; когда столько дел, мысли о вчерашней женщине не лишают меня сна.
Накануне утром море затопило низину. Никогда оно не разливалось так широко. Вода еще прибывала, и тут пошел дождь (дожди здесь редкие, но невероятно сильные, с ураганным ветром). Пришлось искать укрытия.
Сосредоточив все внимание на скользком склоне, стене дождя, порывах ветра и ветвях, преграждавших путь, я поднялся наверх, сообразив, что можно спрятаться в церкви (там никогда никого не бывает).
Я зашел в помещение, отведенное для священника, – здесь он завтракает и переодевается (среди обитателей музея я не видел ни священника, ни пастора), – и вдруг передо мной оказались два человека, они словно не вошли, а возникли из ничего, порожденные игрой света или воображения… Нерешительно, неуклюже я спрятался внизу, у алтаря, среди ярких шелков и кружев. Они не заметили меня. До сих пор не понимаю, почему.
Какое-то время я сидел, не шевелясь, съежившись в неудобной позе под главным алтарем и, чуть раздвинув шелковые занавеси, смотрел, что происходит в церкви, прислушивался к звукам, доносившимся сквозь бурю, глядел перед собой на темные горки муравейников, на суету муравьиных дорожек, на больших, светлых муравьев, на сдвинутые с места плитки пола… Слушал, как скользят по стенам и падают с потолка частые капли, как бурлит вода в желобах, как дождь стучит по земле, как грохочет гром; я сосредоточился на этом слитном шуме бури, скрипах деревьев, реве моря, кряхтеньи балок, чтобы выделить чьи-то приближающиеся шаги или голос, чтобы избежать еще одного неожиданного появления…
Сквозь дождь и ветер пробились обрывки мелодии, ясной, очень далекой… Потом музыка замолкла, и я подумал, что она – точно фигуры, которые, как подметил Леонардо, начинаешь видеть, глядя какое-то время на пятна сырости. Мелодия зазвучала снова, и глаза у меня затуманились, гармония разнежила меня, но за удовольствием таился страх.
Чуть погодя я подошел к окну. Вода – белая, матовая за стеклом и густо-темная вдали – висела почти непроницаемой пеленой… Я был настолько поражен, что, забыв про осторожность, выглянул в открытую дверь.