Извивы памяти
Шрифт:
Сидели мы как-то в ресторане с Володей Максимовым. Я пил водку с кофе — как раз тот случай, когда денег на закуску не было. Володя пил только кофе — был в завязке. Я сетовал на то, что герой у меня в новой книге получается слишком положительный. Про героя отрицательного читать всегда интереснее и писать легче. Володя меня решительно успокоил: "Да ты что несешь! Очень легко. Когда все вокруг мрак и говно, человек нормальный. Он не положительный, он нормальный, тогда и чернота виднее". Вот на этих словах и подошел к нам Евтушенко.
Близко
В тот вечер Евтушенко был сильно выпивши. Подойдя к нашему столику, он положил руку на плечо Володи: "Скажи, почему ты меня не любишь? Я пишу сейчас роман — мне это важно знать". — "Я христианин, — ответил Максимов, я всех люблю". — "Ну, вот…" Евтушенко горько усмехнулся, выпрямился и уже было сделал шаг от стола, как вдруг приостановился, повернулся ко мне: "А вы верите, что я могу написать роман?" И я, в тон Максимову, ответил: "Каждый, наверное, может". — "Эх вы! Ну что вам стоило сказать: не каждый может, но вы — можете".
Он пошел от нас со странной улыбкой, даже уменьшившись в росте. На всю жизнь во мне осталось чувство вины — сказать человеку нечто хорошее много важнее, чем обдать его холодом неприятия.
К тому же всю жизнь Евтушенко был, как он сам написал в своем стихотворении «Качка», качающимся вместе со всем судном. И все же не с капитанской рубкой. Все, что он делал, в литературе ли, в Союзе писателей, на страницах газет, наконец, в парламенте нашем, — всегда было направлено в защиту человеческого достоинства. Даже когда кривил душой, юлил, хитрил с ними.
Наконец, он любил поэзию, любил стихи, не только свои — это не часто бывает среди поэтов. Двадцать лет он собирал антологию русской поэзии XX века. Бескорыстно и самозабвенно. А его передачи на телевидении "Поэт в России больше, чем поэт"?!
Собственно, я не об этом. Я о нем пишу с точки зрения врача и приятеля. Когда я, подыгрывая Максимому, так некорректно среагировал на его вопрос-просьбу, я еще не приятельствовал с ним. Тем более отвратительна эта моя заведомость. Эдакая презумпция виновности.
Все мои будущие встречи с Женей были припорошены этим чувством вины.
Как-то позвонил мне Савва Кулиш. "Юлик, Женя попал в Солнцевскую больницу с желудочным кровотечением. Ты посмотрел бы его…" При желудочных кровотечениях болей, как правило, не бывает. А он рассказал мне о такой дьявольской боли, что, борясь с ней, будто бы даже разорвал
После этого моего диагностического триумфа, как ему казалось, у Жени сложилось несколько завышенное отношение к моим медицинским способностям. Отныне он часто ко мне обращался. Так же завышение относилась ко мне и его жена Маша, которая недолгое время работала у нас в больнице кардиологом. Она производила весьма неплохое впечатление как доктор, и мне очень жалко, что полубродячая жизнь вынудила ее расстаться с профессией.
Однажды Маша позвонила мне в панике: "Женя ночью прилетел из Таиланда, у него температура под сорок, самочувствие соответственное. Юлий Зусманович, прошу вас, если можете, приезжайте к нам после больницы". Они жили в Переделкине, в пятнадцати минутах езды от больницы. "Машенька, я же хирург". — "Так у него и нога болит".
Оказалось, не только "и нога", но вот именно что нога. Рожа на ноге.
Почему-то рожу из каких-то ханжеских завихрений в мозгах у нас называют "рожистым воспалением". Правильнее было бы говорить "кожистое воспаление". Но рожа, видите ли, близко к ругательству. Тогда почему бы и холеру не облагородить?
Вообще у нас то видоизменяют слово из-за сходства с ругательством, то, наоборот, придумывают эвфемизмы, похожие по звуку. Но ведь какая разница: скажу я «блядь» или «блин» — все ведь понимают, что я хочу сказать. Когда говорят: "Ёж твою двадцать" или "японский бог", посылают к "Евгении Марковне" — собеседник воспринимает это осознанно или подсознательно, но воспринимает как каноническое ругательство. Но прямо нельзя — неприлично… Якобы. А так прилично? Ведь не звук, а помысел важен.
Так и с нашей «рожей».
Но я опять сильно отвлекся.
Как-то Женя появился у меня в кабинете чем-то зело вдохновленный. "Юлик! Я делаю фильм "Похороны Сталина". Про те времена, когда всех сажали, и особенно врачей. Помнишь?"
Помню ли я?! Мне ли забыть времена, когда я уже был на последнем курсе медицинского, когда исчезали профессора, когда папа ночами стоял у окна и смотрел, не подъехала ли машина и за ним — он врач, он еврей, вокруг уже многих забрали, в том числе и двух его братьев… Помню ли я?!
"Ну, разумеется, Женя". — "Так вот. Ты мне нужен арестованный, прямо с приема, врач. Мне нужно твое интеллигентное лицо, твоя борода, твоя трубка. Ты во всем твоем обличьи сидящий в воронке, замаскированном под фургон с хлебом там, или с мясом…" — "Женя, кто же меня поволок бы в воронок в халате да еще с трубкой? Ремень отнимали, а уж трубку…" — "Ты грубый реалист. Я тебя прошу. Ты мне нужен". Я уступил. В результате чего себя увидел на экране, в воронке, в халате, с трубкой, в хорошей компании: рядом сидел Баталов, тоже, как и я, арестованный…