К источнику исцелений
Шрифт:
Жандарм с решительным видом уперся кулаками в живот того торговца, который разговаривал с хохлом, потерявшим билеты. Это был толстый, солидный человек в пиджаке и в сапогах бутылками.
— Назад! — кричал жандарм, багровея от усилия и все-таки отодвигаясь под напором толпы, которая выносила вперед и толстого торговца, и старуху с сумками за плечами, и немую крестьянку, и двух мужичков в серых армяках.
— Ты сверх своей обязанности не смеешь поступать! — кричал, в свою очередь, пиджак, осторожно стараясь освободить себя от рук жандарма. — У меня в Саратове собственный
И он наезжал все ближе и ближе на жандарма. А жандарм, выбившись из сил, бросил тяжелого купца и рванул вдруг за котомку старуху. Испуганно охнув, она полетела мимо него под стол. Но, должно быть, не ушиблась, потому что тотчас же сбросила свои сумки с плеч и расположилась там, по-видимому, не без удобства. За ней прошмыгнули два мужичка, потом немая крестьянка, а потом прорвался поток, унесший на противоположный конец зала жандарма, забивший в угол буфетчика, затопивший телами и узлами все: и пол, и диваны, и стулья, и все пространство под столами, и окна, и уборные, и ватерклозеты. И все-таки в проходе, в коридорах и под дождем остались стоять толпы, сбившиеся, как овцы, в плотную массу, мокрые и безропотные…
Отец держал Егора на руках, когда толпа вынесла их в зал. Им посчастливилось: о. Михаил, сидевший с матушкой в уголке у окна, увидел их и взял под свое покровительство; они расположились около них на полу, под круглым столиком. Было тесно и неудобно, но все-таки лучше, чем под дождем. Егора посадили после того на окно, и он тотчас же уснул.
Он проснулся оттого, что нога затекла от неудобного положения и больно ныла. В окно глядел голубой рассвет. На столе лежала лохматая голова о. Михаила; матушка, подложив к уху маленькую подушечку-«думку», спала, склонившись головой на спинку стула. Тяжелый, всепобеждающий сон сковал всех, и странно было видеть теперь, при брезжущем свете утра и жидком свете висячей лапы у буфета, эти уставшие, большею частью старые и уродливые тела.
Люди спали в самых разнообразных положениях: ничком на полу, сидя за столами и у стен, стоя — опершись на костыли; валялись в дверях и в проходе, заложенные узлами; ложились головами на чужие ноги, а иногда чьи-нибудь неуклюжие сапоги бесцеремонно наваливались на голову сокрушенного всемогущим сном соседа.
Воздух в зале был нагретый и испорченный. Егору очень хотелось выйти, но нельзя было перелезть через спящих. Он осторожно приотворил окно и с жадностью стал вдыхать сырой, свежий воздух хмурого утра. За окном, в неясном сумеречном свете, виднелись фигуры в старых, грязных тряпках, запыленные, поношенные, дряблые. Дождя уже не было, но виднелись лужи на платформе. Слышно было, как молились вслух иные из богомольцев, обратившись в ту сторону, где сквозь облака просвечивал румянец зари.
— Чистую душу… грешную… помилуй меня, грешную… — доносились до Егора слова молитвы, то замирающей и угасающей, то вновь вздыхающей и несущейся туда, вверх, в неведомое пространство.
Молилась старая хохлушка, стоявшая у самого окна. Долго крестилась она и кланялась, долго шевелились ее потрескавшиеся от ветра губы — они то шептали, то вслух говорили
— Святый угодничек божий Никола… Стопочка… помилуй меня грешную… Преподобный Иоанн Кронштадтский, молись за нас, грешных… Заступница усердная… помилуй мою душу грешную…
Под этот певучий, молящий голос Егор опять заснул, обвеваемый ароматной прохладой наружного воздуха.
Когда его разбудил отец, было уже шумно, ярко кругом. Солнце стояло высоко, луж на платформе не было, в зале было почти пусто. Богомольцы разбрелись в разные стороны, ходили в город, пили чай на высохшей платформе, спали в тени. Матушка дала Егору кружку чаю. За окном, на платформе, в центре толпы старух, калек, болящих ораторствовал о. Михаил. Он говорил, должно быть, о «благодатных» средствах исцеления от разных недугов, а толпа жадно, с поглощающим вниманием слушала его.
Егор поскорее допил чай и побежал туда же. О. Михаил для чего-то заносил звания, имена и фамилии болящих в свою записную книжку, а толпа все густела вокруг него.
— Помяните и меня, батюшка, в своих святых молитвах — Назария! — настойчиво раздавался звонкий тенор сзади Егора.
— Звание? — деловым тоном спрашивает о. Михаил.
— Я — городовой… Городовым в Москве служил… Да зашиблен лошадьми, так в грудях у меня стеснение… воздух не держится… Даже иной раз говорить не говорю, а прежде агромаднейший голос был…
О. Михаил писал и писал, долго писал. Что он записывал, окружавшая его толпа не знала, но вид записной книжки, вид серьезного, глубоко озабоченного о. Михаила внушал мысль о чем-то чрезмерно важном, необычном, таинственном.
— А вот тут есть женщина, батюшка, — заговорил опять бывший московский городовой, — женщина… муж у ней поврежден умом, просит его записать…
— Где она? — спросил о. Михаил.
— На платформе. В Москву везет.
— А почему же не к о. Серафиму? — с изумлением воскликнул батюшка.
— Кто же ее знает… Билет, говорит, ей на Москву даден…
— Что ж такое! Тут не далеко свернуть в сторону. Где она?
И о. Михаил проворно направился в ту сторону платформы, куда повел его бывший городовой. Толпа повалила за ними. Егор тоже не отставал.
И когда он на своих костылях с усилием протискался в середину толпы, окружившей сумасшедшего, его жену и о. Михаила, он, прежде всего, увидел стоявшего почтительно, без шапки, молодого человека в пальто по колени, подпоясанного синим поясом, за концы которого сзади держал другой молодой человек в пиджаке. О. Михаил стоял перед полной, молодой, безбровой женщиной с очень круглыми формами.
Батюшка красноречиво убеждал свернуть с дороги к о. Серафиму, а женщина, держа свои пухлые руки на животе, говорила, что провожатый ей дан только до Казани. Ее муж глядел на о. Михаила недоумевающими, кроткими, детскими глазами, и в его круглом, наивном, молодом лице, с усами и короткой щетиной небритой бороды, в его стриженой голове и в том смирном внимании, с которым он глядел в рот о. Михаилу, усиливаясь, может быть, понять его речь, — было много детского, беспомощного и трогательного.