К отцу своему, к жнецам
Шрифт:
Посмотрим же на тех, кто, зная и одобряя лучшее, влечется к худшему. Магистр, о магистр, прославленный во вселенной! Подобно скупцу, делающему из своих сундуков гробы для вещей, ты накопляешь в себе бесполезную утварь знаний, которую точат моль и ржа дряхлеющей памяти; подобно кичливому богачу, выставляющему в своем доме драгоценные вещи, ты заставляешь людей гадать, что безрассуднее – твоя ученость или ты сам, потративший жизнь на ее стяжание. Хочешь знать, кто первый начал слагать стихи? – Обратись на себя и подумай, как уладить свою жизнь, ибо ни Орфей, ни Гомер не будут за тебя предстателями, когда она кончится. Хочешь свой век просидеть, глядя на прах, исчерченный геометрией? – Вспомни, что сам в него уйдешь. Хочешь моря измерить и найти исток Нила? – Измерь свою жизнь, сочти, скоро ли ждут тебя общие для смертных труд и болезнь, скажи, не настал ли час обратиться и прийти в разумение истины, утоляющей всякую жажду. Вы, ученики его, полагающие отраду сердца в суетах мира сего, имеющие ковчег веры, но внутри себя терпящие кораблекрушение, бурным криком бичующие воздух, прилежно спорящие о пустяках, поклоняющиеся Присциану и Туллию, Лукану и Персию, богам вашим, – боюсь, как бы в час смертный вам не было сказано: «Где боги твои, на которых ты надеялся? Пусть восстанут и помогут тебе,
Если бы ты, премудрый магистр, рассудил и уразумел, и последнее предвидел, то возлюбил бы ту древнюю философию, которую в ваших школах часто описывают, но нечасто предписывают, именно неустанное помышление о кончине. Тогда стал бы заботой твоей день последний, ибо смерть при дверях, и пяту твою наблюдает, и не отступит, доколе не выроется ров грешнику. Но «народ сей говорит: „Еще не пришло время создать дом Господень“». Что же? будем взвешивать законы Юстиниана, вить и рассекать хитросплетения софизмов, вечно учиться и никогда не преуспевать? Ничуть – но вины свои исповедать, вздыхать о прощении, спасения искать, Бога обретать, доколе дышит день и удлиняются тени.
24
Досточтимому Хильдеберту, епископу Ле-Манскому, Р., смиренный священник ***ский, – спасения в Творце спасения
В ночи я видел: вот, некая жена стоит на берегу моря; в ней я узнал свою душу. Покамест я удивлялся этому видению и размышлял, как это может быть, что я созерцаю ее как нечто отличное от себя, поднялась из морских волн еще одна и пошла по берегу, подбирая раковины и то прикладывая их к уху, то черпая ими из моря, как то в обыкновении у детей. Вид ее и все приметы были таковы, что я, читавший о них в множестве книг, ни минуты не усомнился в том, кто она, и, видя, что эта жена беззаботной походкой близится к моей душе, решил послушать, не будет ли между ними беседы.
Меж тем моя бессмертная часть, молча глядевшая на это приближенье, наконец приветствует встречную таким вопросом: «Разреши мое недоуменье: ты ведь, если не ошибаюсь, та, кто всем всё подает без пристрастия и отнимает без гнева, насмешливая наставница людей, всевластная хозяйка случая? Отчего же ты не примешь какой-нибудь вид, в котором тебя труднее будет узнать? Я думаю, нет для тебя ничего непосильного в перемене обличья». А та, улыбаясь в ответ: «Да, – говорит, – не ошиблась ты, я Фортуна; что же до моего вида, то скрывать его – лишний труд: кто из смертных упредит меня своими предосторожностями? Скорее, узнав меня, поспешат навстречу, дабы выгадать себе что-то на пользу или оградиться от беды: сами же вы, как говорит поэт, делаете меня богиней и помещаете на небе. Но теперь ты мне ответь: что привело тебя в это пустынное место? Мне кажется, ты явилась сюда, чтобы в одиночестве пенять на мое коварство. Скажи все, что думаешь; не удерживай слов, не бойся меня прогневить».
Вняв этому позволению, та с тяжелым вздохом начинает: «Не в добрый час я вышла из своих дверей. Постиг меня позор, какой мало кому достается, и тем он тяжелее, чем привычнее мне было общее почтение. В беспамятстве я брожу, не зная где и зачем, а когда опоминаюсь, снедает меня страх, что несчастье мое наконец откроется и все отступят от меня, как от прокаженного или бесноватого. Сделаюсь я поношением в племенах, баснею для черни; будут показывать на меня пальцем; толпа на мельнице, собрание в храме поведут о моих делах неистощимые речи; встретятся двое, и тотчас я между ними. Если бы меня помянул Насон, если бы Маронова Муза меня воспела или труба Лукана, едва ли б вернулось мне доброе имя. Скрыться бы мне в далеком краю, где никто обо мне не слышал, а всего лучше – где и слышать некому!
Лучше бы скифскую мне без покрова вытерпеть зимуиль в эфиопских полях зной Проциона сносить,в гетских бы лучше лесах мне блуждать, где вернулось по смертилиры Эагровой вновь злое к зверям естество,скудный наследовать край Гиары иль бурным дыханьямвлажного Нота вручить жизнь мою в малой ладье,чем в дому обитать, где мое скитается имямеж неприязненных уст, общей монетою став».Тут Фортуна, подхватив ее элегический напев: «Если, однако, в таком возможно советовать страхе, – говорит, – позволь мне дальше вести беседу за нас обоих: ведь мне этот разговор привычен, ты же вступаешь в него впервые и того гляди, что, поддавшись скорби и негодованию, устремишься, куда ветер понесет, и что-то непременно упустишь, а на чем-то остановишься дольше приличного». «Делай, – отвечает та, – что сочтешь уместным».
Тогда Фортуна начинает: «Сперва ты обратишься ко мне, как это делается в молитвах или, скорее,
«Не стоило бы, – прерывает ее душа, – к моим бедствиям прибавлять обвинение в нечестии: ты хочешь лишить меня всякой надежды на снисхождение судьи?» – «Оставим эти пререкания, прошу тебя! Если ты можешь себя видеть, посмотри только, с какой заносчивостью ты пеняешь на свой жребий, судя о том понаслышке, об этом по догадке, обо всем по невежеству и на таком основании осмеливаясь войти в совет богов и решать, что в нем справедливо, а что требует немедленного исправления. Ты – словно человек, купивший по случаю старую чашу со стертой чеканкою: вертишь ее в пальцах, решая, кому бы приписать эти останки и на какую басню их перелицевать: тут видишь копыта, там голову бородатую и гадаешь, одному ли существу они принадлежали или разным, блудливый Несс перед тобою, мудрый Хирон или чей-то конь в чужих хлебах. Пей из нее, даже если понять ее не можешь! Ты жалуешься на свои потери? Но еще цело у тебя то, что судит о ценности любой утраты, – самые драгоценные дары у тебя не отняты, украшающая тебя ученость, которой ты заслуженно хвалишься. Не скажешь, что это не мои дары, хотя бы отчасти: разве не я дала тебе знатность и семейству твоему достаток, без которых твое усердие познало бы куда больше препятствий?»
«Потом я переменю тон (я ведь не только платье, но и любой нрав вздеваю на себя и снимаю не хуже вас, сочиняющих думы Ахилла и Геркулесовы жалобы) и скажу так: «О, сколь обильным прахом ночи засыпаны глаза человеческого разума! Ты слезно жалуешься на власть Фортуны, тратя труды и масло на приискание обвинительных доводов и наилучших оборотов речи, между тем как тебе открыта верная и многими возвещенная дорога к свободе. Но до такой степени ты забываешь себя самое, что ищешь помощи против Фортуны в ее же даяниях. Разве не говорили твои философы, что нет иного блага, кроме честности, и кто считает благом нечто иное, добровольно предается в эти немилостивые руки? Заткни же воском уши, чтобы Ахелоады тебя не погубили; утвердись на самом крепком основании, какое есть, – на своей добродетели: ведь не отнимает Фортуна того, чего не давала, добродетели же не она дает. Уйди в самого себя, человек, и не дотянется до тебя божество, на которое ты пеняешь.
Конец ознакомительного фрагмента.