К. Р.
Шрифт:
Пока же поэт стоит на пороге комнаты, в которой создал свой шедевр. Весна, тепло, и солнце светит так ярко. Все так же, как тогда, но ему кажется, что ничего больше он написать не сможет.
«Я уже не юноша, а должен бы считать себя мужчиной. Жизнь моя и деятельность вполне определились. Для других я военный, ротный командир, в близком будущем полковник, а так лет через 5–6 — командир полка… Для себя же я поэт. Вот мое истинное призвание. Невольно задаю я себе вопрос; что же выражают мои стихи, какую мысль? И я принужден сам себе ответить, что в них гораздо больше чувства, чем мысли. Ничего нового я в них не высказал, глубоких мыслей в них не найти, и вряд ли скажу я когда-нибудь что-либо более значительное. Сам я себя считаю даровитым и многого жду от себя, но кажется, это только самолюбие и я сойду в могилу заурядным стихотворцем. Ради своего рождения и положения я пользуюсь известностью, вниманием, даже расположением к моей Музе. Но великие поэты редко бывают ценимы современниками. Я не великий поэт и никогда великим не буду, как мне этого ни хочется», — записал он 10 августа 1888 года.
Константин сидел в своем походном кабинете на мызе Смерди, в лагере. Стояло раннее утро. На письменном столе обычный порядок. Здесь вещи, которые он всегда возит с собой. Слева четыре книги: Лермонтов, Пушкин, Новый Завет и сборник «Жемчужины русской поэзии». Чернильница из серебра, свечи, барометр-анероид, часы, два портрета жены, тетради для дневника и записывания стихов.
По листу бумаги бегал солнечный зайчик — за окном ветер качал ветви кустов. Минусами и крестами были отмечены стихи, которые он забраковал и отобрал для своей первой книги. И хотя книга была уже сдана в набор, его мучили неуверенность в отобранном, смущение перед теми, кто станет ее читать…
Из государственной типографии наконец пришли два сигнальных экземпляра, а вскоре и весь тираж — «вся тысяча».
Жизнь приобрела краски. Зрели планы, манили и увлекали вдаль, но вдруг одолевали сомнения: ведь стихи пишут тысячи людей и многие не замечают, что поют с чужого голоса, а если и пишут виртуозно, то ни о чем. Возможно, и он один из них — дилетант, имеющий совсем другие занятия — морскую службу, заграничные плавания, заботу о солдатах, светские обязанности, государственные дела, а Муза случайно забрела к нему на огонек.
В продажу стихи не поступили. Великий князь не имел на это права. Он посмотрел на внушительную стопку и обрадовался, что книга выглядит скромно: «Стихотворения К. Р.». СПб., 1886. Ничего лишнего. Даже названия увлекательного или благородно-романтического не придумал.
Но что же дальше? Он раздарит томики друзьям, знакомым, родственникам. И, пожалуй, никто не скажет правды: одни — его жалея, другие — мало понимая в поэзии и в сочинительстве, третьи — привыкнув к искательству в верноподданных отношениях; кто-то втайне
Хорошо бы сойтись с молодыми литераторами — спорить, хулиганить с рифмами и размерами, пробовать «на зуб» новшества европейской поэзии, ездить по России, вслушиваясь в песни, сказки, поверья, запоминая слова, которые мало-помалу исчезают. Но он всего этого не мог себе позволить. Кроме того, неуверенность, непонятная робость, которая, пожалуй, паче гордости, самолюбие застегнули его на все пуговицы.
Он был одинок.
И вдруг понял, что говорить о поэзии и о себе в поэзии он мог бы только с теми поэтами и литераторами, кого слушал бы без ущерба для своего самолюбия, кто своим заслуженным авторитетом определил бы серьезность его занятий литературой. Ему нужны были учителя и честные рецензенты, без искательства перед Его Императорским Высочеством.
Выбор был сделан интуитивно, но безошибочно. Он пошлет свою первую поэтическую книгу Ивану Александровичу Гончарову — живому классику, Афанасию Афанасьевичу Фету — своему самому любимому поэту после Пушкина и Лермонтова, известному критику Николаю Николаевичу Страхову, а также Якову Петровичу Полонскому и Аполлону Николаевичу Майкову — поэтам пушкинской школы, классицистам, и историку русской литературы Леониду Николаевичу Майкову. И станет ждать суда, решительного и безбоязненного: поэт ли Константин Романов? Или его опусы — лишь нервов раздраженье?
Ожидание требовало ангельского терпения…
ЧАСТЬ II
ОБАЯНИЕ ИЗМАЙЛОВСКОЙ ЖИЗНИ
Но ответы известных литераторов получит уже не морской офицер, писавший стихи в дальних плаваниях, а измайловец — командир Государевой роты Измайловского полка. Летом 1884 года Великий князь запишет: «Красное Село. Лагерь. Мой барак. Мне 26 год. Я женат и несу службу, которая мне по сердцу».
Служба так была ему по сердцу, что он даже захотел иметь сапоги, построенные, как тогда говорили, ротным сапожником. Отдал ему старые голенища, заказал головки, примерил — и был рад отменной работе ротного фельдфебеля.
С морем он распрощался по многим причинам, где не последней, видимо, было здоровье.
«Земля все же надежнее и терпимее к человеку», — говорил ему Павел Егорович Кеппен и не осуждал Константина за измену флоту. Для отца же это была трагедия. Такие повороты в судьбе любимого сына он не находил petites meser de la vie humaine —мелкими неприятностями. «Предательство, проступок», — считал он. Был подавлен и суров. Состоялся последний разговор с сыном. Константин выбрал Павловский полк. Но отец здесь был непримирим. Потребовал поступления в Измайловский, потому что сам в нем состоял со дня рождения.
А Константин уже любил свою новую службу. Как-то вечером, часов в пять, он поехал к месту своей службы в Красносельский лагерь. К обязанностям командира роты он должен был приступить на следующий день, а пока был свободен. Шел по зеленой траве, в лицо бил звонкий летний ветер, рядом бежал пес Зайчик, вынюхивая что-то в земле. Простор, теплая упругая земля под ногами. Изумительно свежим и нежным было любимое им северное лето России.
Он остановился, глядя далеко вперед. Искал глазами место расположения своего Измайловского полка. Разве увидишь! Большой лагерь тянулся на три версты вдоль оврага.