Кадеты и юнкера
Шрифт:
От нечего делать, в ожидании отца, я стал оглядывать вестибюль и всё, что мне можно было видеть со скамейки. Небольшой бюст чёрной бронзы какого-то николаевского генерала привлёк первым моё внимание к нише позади скамейки. Это оказался памятник, поставленный основателю корпуса. На белой мраморной доске цоколя золотыми буквами стояла надпись: «Генерал-лейтенант Николай Димитриевич Чертков в 1852 году пожертвовал 2 миллиона ассигнациями и 400 душ крестьян для учреждения в г. Воронеже кадетского корпуса».
Кроме генеральского бюста, я ничего другого интересного в вестибюле не нашёл; кругом никого не было и корпус
Через пять минут лестничные пролёты у меня над головой наполнились сдержанным гулом голосов и шарканьем сотен ног, спускавшихся по лестнице. С гулом лавины кадеты сошли сверху и их передние ряды остановились на последней ступеньке, с любопытством оглядывая мою странную для них фигуру. Сошедший затем откуда-то сверху офицер вышел в вестибюль и, обернувшись к кадетам, скомандовал. Ряды их в ногу, потрясая гулом весь вестибюль, стройно двинулись мимо меня в столовую. Рядами прошли все четыре роты корпуса, начиная с длиннейших, как колодезный журавель, кадет-гренадеров строевой роты и кончая малютками, ещё не умевшими «держать ноги». Пройдя в невидимую для меня столовую, роты затихли, а затем огромный хор голосов запел молитву, после которой столовая наполнилась шумом сдержанных голосов и звоном посуды: корпус приступил к завтраку.
В этот момент ко мне подошёл офицер и, спросив фамилию, приказал следовать за ним. На площадке второго этажа он остановился перед высокой деревянной перегородкой, отделявшей коридор от площадки лестницы, и постучал. Большая дверь с надписью «вторая рота» немедленно открылась, и мы вошли. По длиннейшему коридору, в который с обеих сторон выходили двери классов и огромные спальни, мы пришли в самый его конец, повернули налево в другой коридор и остановились перед дверью с надписью «цейхгауз». Как в коридоре, так и во всех остальных помещениях роты стояла звенящая в ушах тишина и не было ни души.
Бородатый солдат с медалями, одетый в кадетскую рубашку и с погонами, носивший звание «каптенармуса», по приказу пришедшего со мной офицера, который, как я потом узнал, был мой новый ротный командир полковник Анохин, одел меня с ног до головы в казённую одежду: неуклюжие сапоги с короткими рыжими голенищами, чёрные потрёпанные брюки и парусиновую рубашку с погонами и чёрным лакированным поясом с тяжёлой медной бляхой и гербом.
Пригонка обмундирования была самая поверхностная. Поэтому ни одна его часть не соответствовала размерам тела. Брюки были невероятно широки и длинны, рубашка напоминала халат, погоны уныло свисали, причём упорно держались не на плечах, а почему-то на груди.
Но всего хуже произошло с сапогами – из огромной кучи этой обуви мне самому предложили выбрать пару «по ноге». Это было бы нетрудно, если бы правые и левые сапоги не были перемешаны в самом живописном беспорядке, так что двух одинаковых сыскать сказалось совершенно невозможно; мне пришлось удовольствоваться двумя разными и поэтому разноцветными. На робкое замечание,
Когда я, по окончании всех этих пертурбаций, сошёл опять вниз к отцу проститься, он только засмеялся и покачал головой. С жутким чувством жертвы, покинутой на съедение, я расстался с отцом и поднялся в «роту», куда из столовой уже вернулись кадеты. Ротный командир сдал меня дежурному офицеру, усатому, выступающему как гусь подполковнику, который сообщил мне, что я назначен в первое отделение четвёртого класса…
Так началась моя кадетская жизнь.
Товарищи
Кадетский корпус!.. Сколько чувств и воспоминаний теснится при этом слове в душе каждого, кто его окончил….
Грязная лапа большевизма, опошляющая всё прекрасное, до чего бы она ни касалась, осквернила и хорошее русское слово «товарищ», столь дорогое для нас, старых кадет, привыкших связывать с ним всё наиболее светлое и хорошее из учебных лет, проведённых в родном корпусе.
Нигде в России чувство товарищеской спайки так не культивировалось и не ценилось, как в старых кадетских корпусах, где оно достигало примеров воистину героических. Суворовский завет «сам погибай, а товарища выручай» впитывался в кадетскую плоть и кровь крепко и навсегда. Поэтому для меня слово «товарищ» сохраняет свой прежний смысл, – тот, который давали ему наши кадетские традиции, а не мерзкую окраску, приобретённую им в глазах всех порядочных людей благодаря «светлому октябрю».
Воронежский кадетский корпус в николаевские времена был известен на всю Россию суровостью своего первого директора – генерала Винтулова, который в пятидесятых годах запарывал кадет до потери сознания. Таким же был и его первый заместитель, однорукий генерал Бреневский, но уже при третьем директоре корпуса, а именно при генерале А. И. Ватаци, когда в России начались гуманные веяния, порка была навсегда отменена. Однако тяжёлые воспоминания старого времени ещё жили при мне в корпусе, в котором учился внук Винтулова – кадет Андреев. Жив был и сын генерала Винтулова, занимавший перед войной пост начальника ремонта кавалерии и иногда приезжавший в корпус.
Я поступил прямо в четвёртый класс, что было явлением не совсем обычным, а потому на первых порах встретил со стороны кадетского коллектива к себе отношение критическое и выжидательное. Для кадет моего отделения, привыкших уже друг к другу за три года совместной жизни, я был, конечно, элементом чуждым, или «шпаком», как именовались на кадетском языке все лица, не принадлежавшие к военной среде.
В младших классах новичков обыкновенно поколачивали «майоры» – второгодники, делая из них такими мерами «настоящих» кадет. В четвёртом же классе, находившемся не в младшей, а во второй роте, подобный способ был уже не принят, – товарищи ограничивались в отношении меня лишь насмешками, если я, с кадетской точки зрения, совершал тот или иной промах.