Кафе «Ностальгия»
Шрифт:
– Подумать только – письма! Если бы ты их ему не отдала, он бы их не спрятал. А тебе сейчас хоть бы что; ведь она сожгла его, превратила в копченую ветчину; не было бы убийства, и ее не увезли бы, и сын… Ах, малыш, слышишь, ты! Бедняжка! – и она пустила безутешную слезу, лицо не лицо, а сплошное сопливое болото.
Надо же, она до этого момента и не вспоминала о нем, мне же, напротив, первым делом пришло в голову как раз это: невинный ребенок. Я была так подавлена, что прошла мимо нее, она, бормоча оскорбления, засеменила за мной на небольшом расстоянии. Я пригрозила ей, что если она не заткнется, то весь квартал узнает о том, что и она здесь замешана; страх, который поражает душу, как это бывает в фильмах ужасов, сделал свое дело: она притихла, угроза заставила ее замолчать. Нытье и причитания,
В тот месяц все только и говорили: негодяйка сожгла своего мужа, который был еще хуже, чем она, он бессчетное количество раз изменял ей, хотя она и была вполне нормальной и могла исполнять супружеский долг. Чего только не толковали по поводу этой истории. Кем была его любовница, никто, понятное дело, не знал, но о ней только и говорили по всей Старой Гаване. Моя мать четко определила ее как дешевую шлюху, разрушителя семейного очага, наемную преступницу, потому что для моей матери истинным творцом преступления была именно эта потаскушка; и тут ее прямо-таки прорывало: могу руку дать на отсечение, что на этом все не кончится, нет сомнений, не все здесь так просто, дело явно нечистое, наверняка замешаны деньги. Мой отец сидел тихо, ни слова, ни вздоха не доносилось из его угла – состояние ему совсем несвойственное. Наверно, и у него не все чисто, наверняка он тоже был охоч до юбок, подумала я, заметив, как затряслись его руки и выронили отвертку, когда мать не долго думая изрекла, обращаясь к нему:
– Будь добр, берегись, потому что если я застану тебя с кем-нибудь, то не просто зажарю тебя, словно свинью, как это сделали испанцы с индейцем Атуэем, [97] а сначала топором изрублю на кусочки, потом пропущу через мясорубку, взболтаю в миксере и в конце процежу через ситечко для кофе. В перемолотый фарш превратятся твои останки. Лужа из мужа – вот чем ты станешь.
Несколько месяцев в доме исчезали режущие и колющие предметы: ножи, вилки, ножницы, колуны для льда, шпильки для волос, бритвенные лезвия, не говоря уже о спичках и горючих жидкостях. Мать издевалась над отцом, всякий раз когда не находила что-нибудь из предполагаемых, с точки зрения отца, грозных орудий. В большинстве случаев она обращалась ко мне:
97
Атуэй(иди Якауэй) – индейский касик (вождь), который в XVI в. поднял восстание против испанских завоевателей; был сожжен на костре в селении Баямо; на этом месте впоследствии основан город Сан-Сальвадор-де-Баямо.
– У кого свербит, тот и чешется, когда-нибудь случится такое дело, но пока я не узнаю… В общем, это не духи, которые испаряются, и не мыло, которое смыливается, – утверждала она, указывая вязальной спицей на пах отца. – Пусть только другая попробует воспользоваться этой штукой. Она в безопасности, пока я не обнаружу хоть малейшую примету. Но в тот день, когда он вернется в рубашке, заляпанной губной помадой, или прыщик там какой-нибудь вскочит, я мигом его отрублю. И ничто его не спасет, и пускай потом злые языки треплются, что во всем виноват китайский доктор.
Я плохо спала – боялась, что все раскроется. А едва я проваливалась в сон, как в ночном кошмаре ко мне являлся усатый человек, объятый пламенем, и отчаянно кричал, умоляя потушить себя. И в тот момент, когда я вот-вот была готова вылить на него ведро воды, я просыпалась. К счастью, Мина, моя школьная приятельница, держала язык за зубами, причем достаточно долго; она боялась, что ее обвинят в соучастии, по крайней мере, так думала я. Однако года через три она проговорилась, но, слава богу, срок прошел немалый, и все позабыли о том происшествии. А тогда моя совесть пылала огнем, чувство вины разъедало меня изнутри, как дым костра разъедает глаза. Я потеряла аппетит, молчала целыми днями, созерцая царапины на коленках, прислушиваясь к своим внутренним ощущениям. Я перестала общаться с друзьями, в школу
– Бесстыжая! – закричала она. – Ты беременна! Я знала, что кто-то из вас двоих выкинет что-нибудь из ряда вон! Твой отец или ты. Видать, ты его опередила. Единственный стоящий человек в этой семье – твоя сестра. Слава Богу, я спасла ее от этой безнравственной страны. Сегодня же идем в поликлинику к гинекологу. Я не спрашиваю тебя, кто отец, потому что если узнаю, то неизвестно, что я сделаю раньше: убью его или отведу тебя к врачу. Какой ужас, что скажут соседи! Не дай Бог, отец твой узнает, это не его – тебя я сожгу заживо!
Не знаю, почему жители Того Острова так падки на всякую пиротехнику. Если мы не поджигаем город – вспомните Байамо в колониальную эпоху, – то раз плюнуть нам спалить кого-нибудь из нас самих же. Я не захотела ей перечить, потому что знала, моя мать легко отходила, и ярость ее сменялась приливом нежности, и в самом деле она вдруг ни с того ни с сего на пике своего гнева спросила, а куда нам поставить кроватку для ее внука. В два часа дня мы понеслись в поликлинику. В зале перед операционной толкалось множество молоденьких женщин, они желали получить номер в очереди на аборт – все походило на толкотню возле кафе-мороженого «Коппелия», даже то, что, едва девушки, почти одного со мной возраста, получали номерок, они снова становились безучастными, на их лицах вновь отражалось то же самое безразличие, с каким ждут той минуты, когда выпадет счастье съесть шоколадное мороженое в старинном Храме Мороженого, которое ныне впору называть Погребение Все Помнящих.
Прошло часа четыре, прежде чем назвали мое имя. Я и понятия не имела, что со мной будет, и потому страшно испугалась, услышав по громкоговорителю голос медсестры, означавший, что я первый раз в жизни должна была раздвинуть ноги, не имея на себе никакой одежды, в полной наготе, перед абсолютно незнакомым человеком. Я поднялась, и моя прародительница грубо подтолкнула меня, давая понять, что прием сегодня, а совсем не завтра. Я задрожала, увидев доктора, моющего руки в грязном умывальнике и вытирающего их о не менее замызганное полотенце. Тут я заметила гинекологическое кресло, и у меня закружилась голова. Медсестра, не глядя на меня, приказала:
– Сходи в туалет, и поторопись, доченька, потом снимешь все, что ниже пояса, и сядешь сюда.
– Сесть? – спросила я, глупее вопроса не придумаешь.
– Ты что думаешь, что ты будешь стоять, пока доктор тебя будет осматривать? – подала голос моя мать.
Пока я ходила в туалет, доктор высказал свое мнение:
– На первый взгляд, она на пятом или шестом месяце. Поздненько вы пришли. Разумеется, прервать беременность мы не сможем. Пока она готовится, я заполню карточку, – тогда велись, да и сейчас ведутся, журналы учета беременных.
– Я не в положении, доктор, – начала я.
– Замолчи! И делай то, что велит тебе медсестра! – заворчала мать, пока доктор ковырял кончиком карандаша в ногтях, пачкая их графитом.
Как и велела сестра, я разделась ниже пояса и забралась на кресло. Я сгорала от стыда, из глаз моих катились слезы. Ко мне подошел доктор; он наклонил голову, улыбнулся бесноватой улыбкой, у него еще хватило наглости спросить, тихонько так, чтобы никто, кроме меня, не слышал:
– Ты заплакала, когда тебе сделали это? – Пары керосина заструились поверх моей кожи. Мой рот наполнился слюной вкуса бенадрилина.