Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:
Другое дело еврей. Еврея хлебом не корми, дай ему только мечту поярче, поцветастее, — и он на край света попрет. В романе «Разгром», советской классике про гражданскую войну на Дальнем Востоке, кто главный герой? Главный герой — человек «с нездешними зелеными глазами» по фамилии Левинсон. А казалось бы, чего делать левинсонам в уссурийских лесах!
Но ведь Гренада — не амурские волны да маньчжурские сопки. Гренада — Испания, а много ли на земле мест, которые столько бы говорили сердцу еврея, сколько Испания. Это теперь, когда я справлялся на улицах Мадрида, как пройти в синагогу, испанцы спрашивали: «А что такое синагога?» А были времена, до того как, осеняя себя крестом, кастильцы
А к этому еще прибавьте, что любимый ваш поэт, который для вас почти бог, Генрих Гейне, писал о евреях в Испании больше даже, чем о евреях в собственной его Германии, и все станет на свое место. Еврей Светлов, который был такой же хитроумный еврей, как все его соплеменники, не оставил пространного объяснения, как пришла ему в голову «Гренада». Однако кое-что он все-таки сказал.
Дело было в двадцать шестом году, «молодежь всячески протестовала против так называемой „казенной“ поэзии. Однажды днем я проходил мимо кино „Арс“ (там теперь помещается театр имени Станиславского). В глубине двора я увидел вывеску: „Гостиница „Гренада““. И у меня появилась шальная мысль: дай-ка я… напишу какую-нибудь серенаду из жизни испанских грандов. Я уже мысленно читал абзацы журнальных и газетных столбцов: „Светлову, как видно, надоела наша советская действительность, и он обращает свои взоры в сторону испанской буржуазии. Тов. Светлова нам, конечно, терять не хочется, но если испанский империализм так уж вам по душе, то скатертью дорожка, гражданин Светлов!“»
В тридцатые годы человек от одних этих мыслей спрятался бы сам от себя в первой же подворотне, но в двадцатые можно было еще поерепениться, покуражиться, и Мотька, теперь уже не местечковый бохер из Екатеринослава, а столичный поэт, подходя к дому, стал напевать: «Гренада, Гренада…» И тут ему пришел в голову вопрос: «Кто может так напевать? Не испанец же? Это было бы слишком примитивно. Тогда кто же? Когда я открыл дверь, я уже знал, кто так будет петь».
Вы думаете: еврей, конечно. А этого не хотите: еврей было бы еще примитивнее, чем испанец! Евреем, который отправился за море устраивать свою, — а заодно и чужую — жизнь, никого не удивишь. Это во-первых. А во-вторых, как ни равняли-уравнивали евреев в правах, юрисдикция юрисдикцией, а нравы нравами. Нравы же, что бы там ни твердили люди с раньшего времени, которые хорошо еще помнят первые годы советской власти, были таковы, что еврей таки не мог быть символом пролетарского интернационализма. А любой другой — русский, украинец, грузин, узбек — мог. И еврею, если он хотел сочинять песни не для себя одного, а так, чтобы и другие услышали, надо было напяливать на себя не лапсердак да ермолку, а какой-нибудь зипун с папахой.
«Когда я открыл дверь, я уже знал, кто так будет петь. Да конечно же, мой родной украинский хлопец». Уточним, настолько родной, что, когда пришло, как помним, время читать этому родичу песню про него самого, про его любовь до какой-то вычитанной из книжки Гренады, поэт, чтобы родич ненароком не побил морду брату жиду, решил перекрестить его из хохлов в Вуколы. Лира, конечно, не продается, но морда, простите, своя тоже не на базаре куплена.
Так в первом пролетарском государстве на Земле, в первой стране, где рабочие и крестьяне взяли власть в свои руки, приходилось юлить, вертеть, крутить, изворачиваться еврею, чтобы дошли до людей его песни. Пусть в чужих одеждах, пусть в зипуне и папахе, каких ни он, ни его предки сроду не носили, но главное — чтобы дошли до людей.
Еврей, тем более еврей, у которого душа бурлит, как будто в известь бухнули цистерну
Представляете себе, тысячу лет в России евреи молчали, а тут вдруг подвернулся базар, какого еще не знало человечество — на одну шестую часть земли!
Странно, до сих пор нет исследования про русскую революцию семнадцатого года — я имею в виду обе революции: и Февраль и Октябрь — как величайшую в истории говорильню. Боже мой, кто только не говорил тогда: не стало косноязычных — все как один подались в Демосфены, Цицероны, Мирабо!
Крик стоял такой, что треть века спустя Светлов вспоминал с упоением: «Пятнадцатилетний „Ефимчик“ славился по всей губернии как лучший оратор, громивший меньшевиков… Я подружился со Шпиндяком. Это был могучий парнишка, сын сапожника. Он картавил так, как не могут картавить, объединившись, двести евреев и французов. Но он считал себя великим артистом и читал популярные в то время стихи „Их расстреляли“. Мне казалось, что он нарочно выбирал стихи, в которых попадалось наибольшее количество „р“».
Подождите, это еще не все: «Берелович был совестью нашей комсомольской организации. Не было боя, в котором он не участвовал. Под его председательством меня приняли в члены комсомола. Был Яша Цитович — секретарь нашего губкома. Сын состоятельных родителей, он с головой ушел в революцию».
Говорильня, однако, для многих обернулась последним словом приговоренного: приговор выносила история, приводили приговор в исполнение — люди.
И вот возникает вопрос: верили люди в тогдашние свои слова или не верили?
Уже на склоне лет Светлов записал в своей книжке: «Если обратиться к нашей поэзии того времени, то мы увидим, что молодые поэты не только считали дело мировой коммуны почти завершенным, но и поглядывали на соседние планеты для установления на них более совершенного и справедливого строя».
А чуть дальше есть еще одна строчка: «Шли годы. Мы все меньше кричали и все больше думали».
Эта запись сделана в связи с судьбой Ицика Фефера. Но какое это имеет значение — в связи с кем или в связи с чем сделана запись. Нас, читателей, интересует одно: честно записал свои слова человек или не честно.
Я утверждаю: нет, не честно. Что кричали про мировую коммуну, про наш паровоз, у которого в коммуне остановка, верно. Что оглушали себя собственными своими воплями, тоже верно. Но что верили в это — неправда. Если бы верили настоящей верой, а не оболванивали себя да других собственными заклинаниями, не было бы нужды выступать под чужой личиной, не было бы нужды рядиться в чужие одежды, не было бы нужды фиглярить да скоморошничать. Шутовские колпаки и бубенцы — одежда холуя, потешника. А у свободных, у мушкетеров — другие костюмы и другие песни:
Трусов плодила
Наша планета,
Все же ей выпала честь, —
Есть мушкетеры,
Есть мушкетеры,
Есть мушкетеры,
Есть!
Да, все это так, но, с другой стороны, как сказал этот мудрый еврей Светлов, «в жизни, как и в искусстве, лучше всего видишь полузакрытыми глазами».
Так что давайте не будем смотреть на мир широко открытыми глазами — это приличествует ребенку, мы не дети. Давайте смотреть на мир полузакрытыми глазами: так лучше для мира и для нас. И вообще, мы же не судьи, чтобы судить.