Как несколько дней…
Шрифт:
— Не сейчас, — сказал я.
— Это танго, — сказал Яков, — это такой танец, что никакой другой на него не похож. Это единственный танец для двух людей, который человек может танцевать в одиночку. Его и сидя можно танцевать, и лежа можно, и даже во сне. Деревенский Папиш сказал о нем когда-то, не забуду, как он красиво тогда сказал: «Танец, где нет ведущего, танец подавляемой страсти и нарастающей тоски». Этот Папиш, он временами говорит так красиво, что прямо болит сердце его слушать.
Двенадцать лет мне было тогда, и я немного испугался и хотел уходить.
— Я не хочу
— Конечно, не сейчас, Зейде, — засмеялся Яков. — Ты ведь еще мальчик. Когда-нибудь, когда у тебя будет свадьба, я тебя научу. Мужчина должен уметь танцевать танго на своей свадьбе. Я научу тебя всему, что нужно знать перед тем, как человек женится.
— Я никогда не женюсь. Мне нельзя! — решительно сказал я, и мои ноги уже вели меня к двери.
Мы вышли в маленький садик. Большие маки уже увяли. Высокая желтеющая трава щекотала ноги, медленно танцуя под ветром. Яков Шейнфельд положил руку мне на плечо и наклонился ко мне так, что его щека коснулась моей. Его губы прикоснулись к моему виску, словно в поисках ответа и успокоения, тотчас отпрянули, почувствовав, что я весь напрягся, и Яков снял руку с моего плеча.
— Ты не обязан навещать меня, Зейде, — сказал он. — Ты не обязан даже здороваться со мной на улице. Я уже привык. С тех пор как Ривка ушла, а Юдит умерла, я остался один. Но через несколько лет я приглашу тебя на наш следующий ужин, так ты приходи.
Тонкий белый шрам на его лбу, заметный даже в темноте, вдруг стал не заметен, и я понял, что он покраснел.
— Хорошо, — сказал я.
Я шел домой. Теплая ночь начала лета окутывала мое тело. Ощущение было таким приятным, что мне казалось, будто я плыву. Сладость вина и сахара дышала у меня во рту, и я знал, что она уже никогда оттуда не исчезнет, даже после того, как исчезнет из моей памяти.
Запах дыма и гари поднялся в воздух. Вдали загорелся костер, и в его свете танцевали черные и красные силуэты.
Я побежал к ним. Это были мои одноклассники. Они плясали вокруг огня, швыряя в него личинки саранчи.
— Так ты придешь? — крикнул откуда-то сзади Яков.
— Приду! — крикнул я в ответ.
Я водил языком по зубам, справа налево и слева направо, туда и сюда. Я бежал от него, прижимая язык к нёбу и глотая сладкую слюну, а она все натекала и натекала мне в горло.
Вторая трапеза
1
На второй ужин он пригласил меня лет через десять, когда я вернулся из армии.
В армии я не произвел сенсацию. Мое имя мешало мне на любом смотре, а неуязвимость, вместо того чтобы сделать бравым воякой, превратила в солдата ленивого, ворчливого и вечно не в ладах с дисциплиной.
Накануне моего ухода в армию Яков встретил меня вечером возле дерева, где всегда собирались вороны, и предложил пойти на могилу матери.
— Не морочь мне голову, Шейнфельд, — сказал я.
Я уже не был мальчиком и мог распознать выражение боли и обиды, но еще недостаточно повзрослел, чтобы раскаиваться и извиняться.
Яков отпрянул, как от пощечины, а потом сказал:
— Только
Я рассмеялся и сказал, что он зря беспокоится, но совет его принял и никому в армии не стал разъяснять смысл своего имени, даже после той дорожной аварии, когда джип, на заднем сиденье которого я дремал, перевернулся, а я, как обычно, вышел целым и невредимым. Водителя, седого, уже с брюшком, офицера-резервиста, который в начале поездки показывал мне фотографии своих внучек, раздавило насмерть. Меня вышвырнуло в ближайшую канаву и даже не поцарапало.
На курсах молодого бойца у меня обнаружился талант к стрельбе по мишеням, о котором я даже не подозревал. Меня послали на курсы снайперов, а потом я остался там уже как инструктор.
Тренировочная база представляла собой небольшой военный лагерь — этакий прямоугольник, обозначенный побеленными камнями. Его окружали эвкалиптовые деревья, и их сильный запах нагонял на меня воспоминания и уныние. Старые, покинутые вороньи гнезда чернели на вершинах деревьев, и когда я спросил, почему вороны покинули это место, один из инструкторов сказал мне:
— А ты бы согласился жить рядом со снайперами, будь ты птицей?
Мои дни проходили с заглушками в ушах, в полном одиночестве и в непрерывной стрельбе по тысячам картонных врагов, среди которых не было ни одного живого. День за днем я без конца настраивал прицелы, без конца всаживал пули в одну и ту же дыру и без конца писал письма, часть которых отправлял Номи в Иерусалим, а часть оставлял у себя. Природа наделила меня способностью одинаково легко писать справа налево и слева направо, письмом обычным и зеркальным, и это мое странное свойство побудило Глобермана однажды предположить, что, может быть, вовсе не они трое мои отцы, а кто-то неизвестный четвертый. Так или иначе, мне больше всего нравится писать тем способом, который Меир, муж Номи, назвал «бустрофедоном», или «ходом быка», когда одна строка пишется справа налево обычным письмом, а следующая — слева направо зеркальным, совсем как бык пашет в поле — идет и возвращается обратно вдоль предыдущей борозды. Я так упорно держался этого способа письма, что Номи наконец взвыла, что ей надоело стоять перед зеркалом, чтобы читать мои послания.
Она отправляла мне из Иерусалима посылки со смешными рисунками, замечательными маковыми пирогами и рассказами о ее муже и маленьком сыне, которые меня не интересовали. Яков тоже присылал мне письма — короткие и редкие, написанные наклонным почерком и с ошибками, которые соответствовали его манере речи. Глоберман, по своему обычаю, отправлял деньги, и на каждой кредитке, возле подписи управляющего государственным банком, добавлял свою собственную и еще одно-два слова. А Моше не посылал мне ничего, но всегда провожал до самой молочной фермы, когда я на исходе субботы уходил, чтобы вернуться на базу. Теперь я уже был намного выше его. Он обнимал меня на прощанье, долго тискал мою руку в своей шершавой медвежьей ладони, а потом я взлетал в заоблачные выси одедовской кабины и уезжал.