Как слеза в океане
Шрифт:
Они поговорили о событиях в Австрии. В своем отчете, поданном еще поздней осенью, Вассо предупреждал, что в декабре, самое позднее — в феврале социал-демократы восстанут. Ни в декабре, ни в феврале никакие социал-демократы не восстанут, ответили ему «сверху». И порекомендовали больше не писать глупостей, которые на пользу только социал-демократам, то есть врагу.
— Даже если бы они поверили тебе, — спросил Дойно, — разве это изменило бы что-нибудь в исходе этой безнадежной борьбы?
— Борьбы, безнадежной с самого начала, не бывает, кроме той, которую ведут без фанатической воли к
Дойно молчал. Здесь, на свободе, приступы слабости стали повторяться чаще, чем в лагере. Начинала кружиться голова, и ему, если он стоял на ногах, приходилось хвататься за мебель. В такие минуты он казался себе настолько беспомощным, что на глазах выступали слезы.
Вассо продолжал, не глядя на него:
— Да и вы год назад в Германии — разве вы поэтому отказались от борьбы? До чего я ненавижу эту болтовню о безнадежной борьбе, как будто революция может достичь своей цели каким-то иным путем, кроме безнадежной борьбы. Много ли шансов было у Парижской коммуны, у русских в пятом году — да что в пятом, у них и в октябре семнадцатого шансов почти не было, а они победили. Безнадежна и сама жизнь, если ты не придашь смысл вечности вопреки твердой надежде на смерть.
— Год назад я был готов и жаждал бороться, хотя и знал, что мы проиграем, и мне хотелось умереть. Что же, по-твоему, жажда смерти — тоже признак революционера? Не думаю.
— А почему тебе хотелось умереть?
— Ты извини, я еще очень слаб, а тут в двух словах все не объяснить. Но, в общем, и от сознания того, что я все это предвидел, только не хотел себе признаться. И — промолчал. И еще…
Вассо перебил его:
— А теперь ты молчать не будешь?
— Буду, это значит — буду красноречиво одобрять партию и все, что она делает. Потому что помню о тех, кто еще в лагерях, — они верят в партию. Во что же им еще верить? Нет, я останусь верен им. А ты — разве ты вышел из партии? Тебя знает все коммунистическое движение, гораздо больше, чем меня, к твоим словам прислушиваются. Но ты молчишь.
— Я не молчу. Потому-то мне и заткнут рот в самом скором времени.
— Ты молчишь, Вассо, вопреки всему. И дашь заткнуть себе рот, но ты останешься в партии. Я знаю, ты надеешься, что тебе еще удастся все изменить, в один прекрасный день, если ты не дашь им избавиться от тебя. И я молчу, и я тоже остаюсь, чтобы быть на твоей стороне, когда тебе это удастся.
— Нет, Дойно, ты на моей стороне не будешь. И именно потому, что на моей стороне не будет таких, как ты, мне ничего не удастся. Все будут решать такие, как Карел. Через несколько месяцев или лет он осмелеет настолько, что докажет всем в стране, что я — вражеский агент, конокрад, растратчик партийных денег или все это вместе. А ты и пальцем не пошевельнешь в мою защиту. Будешь только грезить обо мне.
— Карел не осмелится клеветать на тебя. А я, я буду тебя защищать.
— Если ты останешься здесь, партия предложит тебе пост в руководстве. От такого трудно отказаться.
— Я откажусь.
— Хорошо. Вот ты говоришь,
— Ценю, но он тоже молчит, молчит и говорит не то, что думает, как и мы. А за что его?
— Думаю, он сам тебе расскажет. Ты всего несколько дней как вышел из лагеря, это — прекрасная позиция, но продержаться на ней можно суток двое, не больше. Ровно столько времени ты можешь позволить себе быть сентиментальным. Тебя будут расспрашивать, точно ты выздоравливаешь после долгой болезни, и все будут очень добры к тебе, даже те, кто тебя недолюбливает. Единственный, кто тебя ни о чем не будет спрашивать, кого не интересует твоя физическая слабость, — это я.
— Что с тобой, Вассо? Чем ты так расстроен?
— Я не расстроен, просто у меня более чем достаточно причин для беспокойства. Я ездил на несколько дней на родину, об этом здесь никто не знает — кроме Мары, конечно. Карел, которого ты еще увидишь, как, впрочем, и всех остальных, тоже не должен ничего знать. Я поеду туда снова и буду работать там. Начальники, разумеется, этого не допустят. Но на такой случай у меня есть вариант. Это — серьезный шаг. И теперь я знаю, что на тебя рассчитывать не могу.
— Какой шаг?
— Пока не скажу — хочу, чтобы ты еще несколько дней мог спокойно грезить обо мне.
Вассо пробыл с ним еще какое-то время. Когда в комнату ввели Штеттена, он быстро распрощался. Он пообещал прийти вместе с Марой на вечеринку, которую устраивал в честь Дойно его здешний друг, хозяин квартиры.
Эди оставался вблизи от границы до тех пор, пока не узнал, как умер Ганс. Он хотел даже с несколькими товарищами вернуться обратно, чтобы забрать его тело. Патруль, обнаруживший его мертвым в окопе, там его и оставил.
Но товарищи очень устали, и Хофер счел эту затею бессмысленной. Он один из всех знал, какую ценность представлял для партии Ганс, но от его тела никому не было проку. И рисковать жизнью других ради него не стоило.
Теперь, думал Хофер, на счету уже каждый боец. Мы проиграли сражение и ушли через границу в чужую страну, но побежденными себя не считаем. И скоро вернемся, чтобы начать все снова, хотя и по-другому. А до этого каждый должен беречь себя и копить силы. Потом, после победы, мы сможем как следует захоронить всех наших мертвецов, но пока им придется потерпеть и полежать в земле врага, празднующего победу.
Хофер был прав, Эди пришлось подчиниться. Но воспоминание о Гансе, оставшемся там со своим пулеметом, жило в нем, он видел его мертвого, стоящего в узком окопе, уже отданном врагу, защищающего уже проигранное дело, и это воспоминание вызывало в Эди такие чувства, для описания которых у него не было слов.
В войну, молодым офицером, он видел смерть многих товарищей, но тогда смерть отделяла их от него. Теперь же впервые случилось так, что смерть с кем-то связала его. Но этого человека, к которому он был так привязан, он почти совсем не знал.