Как трудно оторваться от зеркал...
Шрифт:
(Когда Саша оглянулся, отыскивая Лиду в темноте рядов стадиона, он сделался похожим на ангела с картины Леонардо «Мадонна в гроте». Его обернувшийся силуэт расслаивался на ряд замедленных движений, которые получали оттиск в ночной амальгаме воздуха, как застывшие гребни раковин под величавым колебанием волн: один Саша выглядывал из-за другого, третий — из-за четвертого, как в игре друг против друга установленных зеркал, уносящих отражение в дурную бесконечность, пока не застыл обернувшимся ангелом в гроте. «Взор его при встрече...» Сколько бы лет Лида теперь ни уходила от обернувшегося ангела, его взгляд отыщет ее в темноте и распустит спиралью закрученное в раковине время, входящее в глухой завиток первородной волны. Движение обернувшегося Саши медленно разрывает вьюнки одного, другого, третьего лета, как Гулливер одним вздохом разрывал путы, над которыми трудилось всю ночь миниатюрное человечество, пока в небе огни перемещались в сторону восхода солнца... Царства, войны, моровые поветрия, имена великих мертвецов спиралью закручивались в перламутровый сосуд, как заклятые джинны, история выворачивалась наружу ороговевшим гребнем, повторяющим рисунок волны. Сашино движение длится поверх снежных гребней и зеленых волн лета, поскольку оно не завершено, дано в воздухе в летучих набросках карандаша, надкусывающего незрелую бумагу то здесь, то там, стачивая о воздух грифель... Но образу Саши не прорваться через заросли набросков — одна линия изображает великолепный порыв, другой штрих намекает на утраченную радость, и все окутывает тайна. Пока Саша оборачивается, Лида успевает уйти далеко вперед, тем не менее взгляд Саши настигает ее в разных точках запутанного маршрута).
Важен был первый шаг. Саша и Лида, не назначая друг другу свиданий, стали встречаться на катке, с каждой встречей все больше закрепляя первоначальные мизансцены, пока спектакль не стал ритуалом. Лида переобувалась наверху; Саша, словно чувствуя ее присутствие, оборачивался
На окраине старого города был заглохший парк с остатками старинной усадьбы, разваленной почти до фундамента, с круглым озером посередине, коридорами дубовых аллей, с расплывшимися очертаниями клумб, покрытых мхом насыпями альпинариев, с колесом обозрения и качелями-лодочками, на которых Лида любила раскачиваться до вершин дубов, пока смотритель качелей-каруселей Сережка из своей будки не начинал их тормозить со страшным скрежетом металла о металл. «Откуда ты знаешь, что его зовут Сережка?» — с подозрением спросил ее Саша. Лида, чтобы успокоить его, ответила: «Он старый». — «Тогда почему ты называешь старого человека Сережкой?» — «Его все так называют». — «Старого человека надо называть по имени и отчеству», — не унимался Саша.
Звук качельного тормоза всякий раз повергал Лиду в панику. «А что в нем страшного?» — спросил Саша. «Сам посуди — ветер свистит в ушах, когда раскачиваешься, кажется, что отрываешься от земли, и вдруг на тебя обрушивается ужасный лязг...» — «Нет, я хочу понять, что в нем страшного? Наоборот, хорошо, что есть тормоз. Во-первых, опасно раскачиваться слишком сильно. Во-вторых, любой человек чувствует свое время и сам должен остановить качели, пока Сер... смотритель не включил тормоз». — «Все равно страшно — ты беззаботно раскачиваешься, и вдруг этот лязг железа о железо...» — «А знаешь, что железо входит в состав гемоглобина, в ткани хрусталика и роговицы? В крови некоторых червей находят двухвалентное железо вместо трехвалентного, как в крови человека и других животных... А у белокровных рыб железа в организме в десять раз меньше, чем у обычных — с красной кровью...» — «Молодец, ты здорово готовишься в институт». — «А почему ты смеешься? Конечно, приходится зубрить, потому что у нас нет денег на репетиторов». — «Я не смеюсь, я же сказала: молодец». — «Да, но таким тоном...» (Ужасный лязг химического элемента восьмой группы Периодической системы Менделеева с порядковым номером 26, атомным весом 55,85, температурой плавления 1534 градуса, плотностью 7,88 грамма на сантиметр кубический о точно такой же химический элемент, все равно что коса нашла на камень, как дальше рассказывать, когда Саша с помощью стопорного рычага подымает над люком обитую жестью доску...) «Но я хотела рассказать вовсе не о качелях, а об озере. Помнишь мостки, с которых мы детьми ныряли, а у мостков — плот, сколоченный Сережкой...» — «Опять Сережка!» — «Да не знаю я его отчества!» — «Ладно, что дальше? Плот я знаю. Сам, бывало, катался...» — «Да?!.» — Лида порывисто схватила его за руку. Саше непонятен и почему-то даже неприятен ее порыв, точно он видит в этом жесте посягательство на свое мужское достоинство. «Я люблю гулять там по вечерам, когда в парке уже никого нет. Сажусь на плот и переплываю на нем озеро...» Она собиралась описать блаженное чувство одинокого человека на воде, но не тут-то было... Саша возмущен. «Нормальная вроде девушка, — пожимает он плечами, — а ведешь себя, как девчонка. Поздним вечером, когда в парке полно бандитов!..» — «Это — миф», — пытается убедить его Лида. Саше не нравится это слово, как не понравилось бы оно Наде. «Ничего не миф. Если не бандиты, то пьянчужки, которые собираются на мостках и пьют водку». — «А что им еще пить, не текилу же», — легкомысленно отвечает Лида. «А ты ходишь в такое место по ночам...» — споткнувшись о слово «текила», говорит Саша. «Не по ночам, а вечером». — «Ты сказала: вечером, когда в парке уже никого нет, а это, считай, ночь!» Честное слово, лучше бы Лида заткнулась, помалкивала себе, пускай говорит мужчина, пускай высказывается! Но в том и загвоздка, что о себе Саша не любит говорить, точно боится выдать какую-нибудь тайну — например, про маму, которая недавно опять упарилася... Разговор замирает и оживляется на площадке первого этажа. Но это уже не разговор, а примирение путем снятия с головы Лиды белой пуховой косынки. (Британские ведьмы снимали чулки, чтобы вызвать бурю.) Рука Саши перебирает пуговицы Лидиной куртки, потом проскальзывает в ее рукав и вызывает в ней бурю, природа которой темна. Он снова расплетает пряди, длинные нити, из которых сплетена Лида, и они мирятся, несмотря на Сережку и ночной парк, полный бандитов. С каждой встречей пальцы Саши пробираются все выше и выше по ее руке, он подтягивает к себе Лиду, как полный рыбы невод, с каждой встречей они поднимаются по ступенькам все выше и выше к площадке между первым и вторым этажом, где стоят, отвернувшись от всего мира, влюбленные, где когда-нибудь будут стоять они...
Их отношениям не хватало простоты. Кто-то из них нарочно запутывает другого, или они оба запутывают друг друга, или они изначально были запутаны третьим, или им и положено быть запутанными. Каждое Сашино движение можно истолковывать двояко. Когда Петр на катке приглашает всех в буфет, Саша без всяких церемоний хватает Лиду за руку: «Куда — там холодный лимонад!» То ли проявляет о ней заботу, то ли демонстрирует Петру свою власть над Лидой.
Как только начиналась оттепель, они переставали ходить на каток, но и когда примораживало, они оказывались на катке в какой-то один день, хотя никакого уговора не было и в помине. В свободные от катка дни Лида и Саша, точно сговорившись, по одному заявлялись к Юре, и тот однажды заметил, что если приходит Лида, то Сашу можно не ждать, и наоборот. Юра решил, что они поссорились. Почему они перестали встречаться у Юры, было непонятно. Еще менее понятным было, почему никто из них не мог окончательно оторваться от Юры, хотя мавр давно сделал свое дело. Какие-то таинственные силы заставляли их в определенный день встречаться на катке и не встречаться у Юры. Лида предпочитала утешать себя мыслями об исключительности их отношений, раз уж в них задействованы эти потусторонние силы, диктующие солнцу когда ему пригревать, а когда — прятаться за тучами, и видела теперь правоту нерешительности Саши, избегавшего назначать ей свидания и передоверившего это деликатное дело природе, учитывающей чувства самой Лиды, которая после того, как Саша начал подниматься по ступенькам лестницы все выше и выше, нуждалась в передышке, в том, чтобы оттянуть то время, когда они поднимутся к почтовым ящикам и там не окажется другой парочки и она останется один на один с Сашей — без влюбленных, без Юры, без Петра Медведева...
Вместе с тем Лида с острым любопытством приглядывалась ко вновь образовавшейся паре — Гене и Марине. Гена в один решительный момент перестал провожать Люду Свиблову, будто забыл о том, что им по пути, стал заходить за Мариной к ней домой и провожать ее из школы. Лида не могла не замечать привлекательности их открытых отношений. Марина проживала в Лидином дворе, но парочка, заметив, что Лида идет домой за ними следом, старалась поскорее оторваться от нее... Они уходили от Лиды, увлеченные своим разговором, обратив лица друг к другу, совсем не так, как Саша с Лидой, когда каждый смотрел себе под ноги. Гена и Марина никогда не останавливались перед домом, а заходили в подъезд, поднимались к Марине и у нее делали уроки. Честная прямота исходила не только от Гены, ради Марины оставившего Люду Свиблову, но и от Марины, ради Гены покинувшей пятерку. Лида никак не могла решить, какое чувство выше и романтичнее — отчетливо выраженное или поднимающееся со ступеньки на ступеньку... Она иногда завидовала Гене и Марине и считала, что лестница, по которой они поднимались с Сашей, как эскалатор, везет их куда-то вниз, а иногда презирала новую пару за простоту, в которой, как ей казалось, была хитрость Марины, быстренько потащившей потенциального жениха на знакомство к своим родителям, тогда как Лида находилась под смутной опекой Юры, Ксении Васильевны и Алексея Кондратовича, посторонних людей. Но она привыкла, что у них с Сашей есть кто-то третий как величина постоянная, будь это Надя Дятлова, Юра или Петр, провоцирующие Сашину активность, и Лида считала себя честнее Марины, однозначно поставившей Гену перед своими родителями, так что он уже не мог отвертеться если что. Марину не смущало, что Генины родители, преподававшие у них в школе, относятся к ней настороженно, не считая ее достойной сына, но воевать против Марины не решались, поскольку она была любимицей Валентины Ивановны.
Лида не могла предъявить Сашу, человека не их круга, своим родителям, но родители перестали ее расспрашивать о Юре, и Юра ни разу не поинтересовался, почему это Лида и Саша стали являться к нему по одному, и тогда, как месяц из тумана, выплыла отчетливая фигура Алексея Кондратовича, решившего вдруг привлечь Юру и Лиду на свою территорию.
14
Скорее всего, Алексей Кондратович пронюхал кое-что об их отношениях с Сашей, может, увидел их обоих из окна своего дома, мимо которого они возвращались с
Лида полагала, что Алексей Кондратович все же сообщил Юре об их добром знакомстве, но оказалось, что это не так.
Появление Лиды было для Юры полной неожиданностью. «Этот тип» любил дурацкие шуточки, имеющие целью огорошить человека, про что Юре было хорошо известно, но его серьезно задело, что Лида пошла у отца на поводу. Он встретил ее таким подозрительным взглядом, точно пытался сличить настоящую «черную пенни» с новоделом. Юра знал, что отца иногда посещают юные особы. И вот в их числе оказалась Лида Гарусова, главный трофей Алексея Кондратовича. Юра был реалистом и не стал обольщать себя мыслью, что Лида пришла сюда ради него. Юра не отрицал заслуг отца в своем музыкальном образовании, но во всех его хлопотах отчетливо видел мучительную подоплеку: желание «этого типа» укрепить свое влияние на сына, а через него дергать за ниточки мать. Игра отца, на взгляд Юры, была чересчур грубой и явной. Когда он подсовывал Юре переписку Амадея с Леопольдом, Юра и не думал проводить никаких лестных параллелей между своим собственным папашей и педагогом великого музыканта — Леопольдом Моцартом. Все известные Юре отцы мечтали только о том, чтобы, подобно Крону, проглотить своих сыновей с потрохами, закусить детками «Последние известия». Отцы-молодцы. Единственное, на что были способны отцы, так это чинить гениальным сыновьям всяческие препятствия на их высоком пути к настоящему искусству. Они видели в своих детях почтенных книготорговцев, нотариусов, маклеров, в крайнем случае придворных музыкантов... Черный призрак в плаще и латах на крепостной стене Эльсинора, который хоть и скончался от яда, но заставил сына плясать под свою дудку, был для них всех примером, в том числе и для Леопольда — отца Моцарта. «Пиши популярнее, иначе я не могу больше тебя печатать и платить тебе», — увещевал Моцарта издатель Гоффмейстр, и отец Леопольд вторил ему, что надо писать музыку «и для длинных ушей». Беседы Леопольда с сыном о музыке нашли свое отражение в сцене явления статуи Командора, где простые трезвучия в тонике звучат замогильным холодом — это символическая звучность, означающая отца. Кто мог понять Моцарта!.. Когда либреттист Стефани написал в арии Бальмонта из «Похищения в серале» слова: «Горе покоится в моей груди...», Моцарт яростно перечеркнул их и написал сверху: «Горе не может покоиться!» — он-то знал в этом толк и понимал, как они все — Стефани, Гоффмейстер, Леопольд — хотят, чтобы он поскорее стал покойником, погребенным в их длинных ослиных ушах, тогда бы им были обеспечены почтенная старость и свита за гробом, да, даже этими загробными тенями соблазнял сына Леопольд... Музыка, по его мнению, должна была быть нейтральной, как голоса скопцов, лишенные страсти, она обязана сохранять нейтралитет между длинными ушами и слухом просвещенной публики, между жизнью и смертью, пульс ее должен был биться ровно; а эти скачки из тона в тон без модуляций, эти резкие диссонансы, интенсивные аккорды, мимолетные темы, вспарывающие молниями нейтральную тьму, в которой, как в уютном свитке менуэта, перевязанном ленточкой, таились нависшие над человечеством грядущие обвалы, сели, землетрясения и поступь катастроф, уже слышная из-за скорбной огненной черты горизонта, они не для длинных ушей и пустых сердец... Ничего не поделаешь с отцами, воспринимающими лишь голоса кастратов, звон монет, аплодисменты публики... Теперь Юре сделались понятными рассказы отца об отношении Леопольда к возлюбленной его сына — Алоизии Вебер. Появление Лиды в квартире отца, мнившего себя новым Леопольдом, невозможно было извинить, Юра предупреждал ее на счет «этого типа», который при всей своей хитрости был азбучно глуп, а главное — безвкусен: будь у него хоть немного вкуса, он бы не решился подстроить сыну встречу с дорогой ему девушкой и выставить Лиду, скрывавшую свои отношения с Алексеем Кондратовичем, в невыгодном свете. Но Юра умел владеть собою. Он вида не подал, как сильно разочаровала его Лида, уже два месяца втайне от него встречавшаяся с «этим типом» неизвестно с какой целью, может даже, с целью обзавестись коллекцией своих фотографий, как другие девушки. И на всем протяжении вечера, обставленного отцом со свойственным ему безвкусием и бестактностью, с крепким вином на столе, с 26-м (Коронационным) концертом Моцарта на проигрывателе, под начальное адажио которого отец попытался обнять Юру и Лиду, плюхнувшись между ними на диван, как равно близких ему людей, Юра старался думать о том, что эти двое его забавляют своей глупостью, чтобы не признаться самому себе, как больно ранила его неглупая Лида.
Ход мыслей отца всегда был прозрачен для Юры. Ясно, старик по-своему, то есть по-дурацки, любил его, но не давал полюбить себя Юре, старательно прятал от сына свою сущность то за марками, то за музыкой, ходил вокруг Юры кругами и полагал, что круги эти сужаются, сужаются и будут сужаться до тех пор, пока Юра не окажется в плену у мысли, что он всем на свете обязан отцу. Лида, сделавшись марионеткой в руках отца, старательно затягивающего петлю на Юриной шее, выглядела как кукла, которой играют недалекие люди, вроде Саши Нигматова и «этого типа». Обычно избегавший прикосновений отца, всегда старавшегося засвидетельствовать мягкой лапой их близость, на этот раз Юра беспрепятственно позволил старику обнять себя и Лиду. Он чокался с ним и Лидой и пил крепкое вино, с каждой рюмкой все больше трезвея и понимая, что папаша решил слегка подпоить сына и его девушку. Юра принимал участие в глупейшем разговоре о Бетховене, который, услышав исполнение его сонат Маурицио Поллини, перевернулся бы в гробу, о Тосканини, который тоже бы перевернулся, услышав одну из симфоний Брукнера в исполнении Голованова, об отцовских девушках, между тем Рихтер под иглой проигрывателя играл особо любимую Юрой каденцию Коронационного концерта...
Когда пластинка закончилась, отец стал зазывать Юру к пианино. Юра, которого никогда не надо было уговаривать, отклонил это предложение с такой язвительной твердостью, что, будь у отца немного ума, он бы понял, что скрывается за Юриным отказом сыграть балладу Шопена. Ксения Васильевна никогда не отзывалась о Лиде дурно, но относилась к ней довольно прохладно. Только внутренняя сдержанность не позволяла маме комментировать эти происходящие в их доме странные встречи Саши и Лиды, при которых ее родной Юра вместе с его чудной музыкой присутствует в качестве бесплатного приложения, а ее жилище становится чем-то вроде дома для свиданий, хотя внешне все выглядело пристойно. Разговоры между мамой, Лидой и Сашей не блистали оригинальностью, такт матери смиренно покрывал убожество этой парочки, тогда как подобострастная услужливость отца, старого сводника, как будто открыла Юре глаза на нравящуюся ему девушку, которая, если оперировать филателистическими понятиями, отнюдь не раритет, но грубый новодел. Тут отец выступил со своей коронной фразой, заявив, что в каждой девушке есть что-то моцартовское. «Почему не гайденовское или шубертовское?» — спросил Юра. — «Нет-нет, именно моцартовское, что-то гениальное...» — «А я считаю — гавиальное». Юра не пытался острить, так вышло. Отец захохотал громче, чем требовалось, и пояснил Лиде, что гавиал — это такой огромный крокодил, стало быть, Юра разделяет мнение Чехова, что внутри некоторых девушек сидит большой крокодил... А вот он, человек иного поколения, видит в юных девицах присущее им всем без исключения гениальное начало, эфирное тело музыки, светящейся, как у Амадея. «Девушкам хорошо удается это в себе скрывать», — зевнув, сказал Юра. «Вот-вот, — поддержал отец, — мои знакомые девицы изо всех сил пытаются заглушить в себе родниковое моцартовское начало, чтобы звучать в унисон времени». Юра и не поморщился, услышав слово «родниковое». Ему было интересно, до каких пределов простираются наивность родителя и глупость Лиды. «В унисон своему времени звучат только пошлые кретины, — выговорил Юра, — ничего моцартовского в них нет и быть не может». — «На пошлых кретинах стоит мир», — со знанием дела произнес отец. Лида понимала, что сейчас происходит что-то нехорошее, потому что прежде Алексей Кондратович не поил ее вином и не гладил по плечу. Мизансцена напоминала 77-й офорт Гойи, на котором изображен старик с клюкой в парике времен Леопольда Моцарта, взгромоздившийся на плечи своего юного сына, и два бесполых существа: одно с разинутой пастью, другое подобострастно взирает на старца, оседлавшего юношу. Под картиной значилось: «Такова жизнь. Люди издеваются один над другим, мучают друг друга, словно разыгрывают бой быков...» Лида глотала вино с кексом, и подобострастный старик нависал над нею, ухватившись за ее юное плечо. И все они мучили друг друга тайными кознями, высокомерной насмешкой, изощренным лукавством... Смерть, вот жало твое! «Менее всего мир стоит на героях, — продолжал Юра. — Скорее он привязан нитками к кончикам их пальцев, а снизу его подпирают простые нормальные люди. Прослойка же кретинов проходит через центр земли...» — «Унавоживает почву», — воодушевленно подхватил отец. «Давайте дослушаем пластинку, — взмолилась Лида, — в ней определенно есть моцартовское начало...» Отец встрепенулся, ему необходимо было высказаться и по этому поводу: «А я, например, готов согласиться со словами музыковеда Альфреда Эйнштейна, который заметил, что 26-й концерт настолько моцартовский, точно Моцарт в нем подражает самому себе...» Юра лишь вздохнул на эту тираду. Лида не знала, как стряхнуть со своего плеча лапу Алексея Кондратовича; после того как она вошла в комнату и увидела Юру, он стал почему-то обращаться к ней на «ты», чего прежде не было.