Как я был Анной
Шрифт:
– Давно хотела спросить… Тебе сколько лет?
– Двадцать четыре.
– А как будто пятьдесят.
Борис промолчал, не увидев в этом высказывании вопроса. Жанна затушила окурок.
– Ты из какой секты?
– Я не из секты. Просто Библию читаю.
Жанна обвила шею Бориса руками.
– Скажи честно – я тебе нравлюсь?
Борис посмотрел ей в глаза.
– Я тебя люблю.
– Что?! Ты реально псих!
Жанна рассмеялась и ушла в клуб. Борис вернулся и продолжил чтение. Его волновала антиномия кальвинизма и арминианства, но я в этом не понимаю, поэтому забудем.
В следующую выходную смену, около двух часов
– Я вот в детдом вещи вожу, я в рай, думаешь, попаду?
– Ибо благодатью вы спасены через веру и сие не от вас, Божий дар, не от дел, чтобы никто не хвалился.
– Это чё щас было?
– Послание к Ефесянам, глава вторая, стих восьмой.
– Ну, ты, блин, и задрот! Выпиши мне.
Борис вырвал из тетрадки листочек, записал стих и отдал Олегу. Тот взял, посмеялся, пошевелил губами и вышел.
Очень скоро у Бориса появились и другие собеседники. Людей прибивало к нему, как волны к берегу. Как-то ночью к нему подошёл боксер Миша, дождался, когда они остались вдвоём, и выпалил:
– Моя мать проститутка, но она святая!
Миша весь напрягся. Борис посмотрел на него и кивнул. Миша «завис», постоял немного и ушёл. Потом он будет часто приходить со своим стулом, сидеть неподалёку и жать ручной эспандер.
На правах юродивого, явления, кстати, чисто русского и в других странах не встречающегося, Борис просуществовал до весны. Весной, а это был апрель, к нему на стол села официантка Алёна. В её глазах виднелись слёзы. Она сразу взяла быка за рога.
– Научи меня верить.
– Зачем?
– Я хочу во что-нибудь верить. Раньше я верила, что стану актрисой, а теперь не верю.
– Почему?
– Меня препод разнёс… А у меня капустник… Работа эта… дурацкая! Ненавижу всё! Ты ещё тут! Сидишь как каменный! Научишь?
– Вера есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом. Чему тут учить?
– Да-да, это понятно! Вот послушай, препод мне говорит…
И Борис слушал, он всех слушал, иногда что-то советовал, но очень осторожно и больше молчал.
Как-то в мае они с Алёной пошли перекусить в «Виват-буфет», где обычно собирался народ после клуба. Алёна снова прицепилась к Борису с Библией. Борис достал книгу из рюкзака.
– Я помолюсь, если ты не против.
Алёна заворожённо помотала головой. Борис поставил локти на стол, сцепил пальцы в замок, закрыл глаза и прочёл «Отче наш», не повышая тона, но и не сбавляя, и не обращая внимания на многочисленных посетителей. Когда он открыл глаза, Алёна сидела с пунцовыми щеками, прикрыв глаза рукой. Борис спросил:
– Что случилось?
– Не знаю, стыдно. Все смотрят.
– Ну и что? Пусть смотрят. Я не сделал ничего стыдного.
– Как ты не понимаешь!
– Это ты не понимаешь.
– Чего я не понимаю?
Борису многое хотелось сказать Алёне: стыдно плясать на дискотеке под амфетамином, стыдно трахать глазами женщин, стыдно напиваться и блевать, стыдно превращать себя в сексуальную вещь, стыдно не стыдиться, а молиться не стыдно. Но вовремя вспомнив, что это не её, а его стыд, он убрал Библию. Они мило поели и разошлись по домам.
Летом клуб закрыли на ремонт, и Борис ушёл. Я много о нём думала, читала Библию, а вчера утром случайно встретила на остановке.
Я его спросила – равви, почему у тебя всегда так происходит? А он ответил – не может укрыться город,
Я его спросила – равви, почему нельзя говорить, учить, проповедовать, а можно только показывать и являть? А он ответил – потому что говорящий не знает, а знающий не говорит.
Я его спросила – равви, как мне закончить этот рассказ? А он ответил – ничего нельзя закончить, Жанна, смерти-то нет.
Святая троица
Полетел я на юг, у меня там домик арендованный, а вокруг него садик, навес тенистый из лоз виноградных и маленькие старые гипсовые скульптуры ангелочков по саду разбросаны, вульгарные, конечно, если отшкрябать, а так, с налётом времени, с этакой патиной, очень премилые, иные даже страшные. Страх – обильное чувство, ему можно доверять. Если какая-то штуковина способна его вызывать, значит, не совсем она и халтура, пусть даже, может быть, как халтура и задумывалась. Тут для примера набоковская «Лолита» подходит. Роман грязный, глупый, для подростков, дам и онанистов, однако Набоков большой мастер, вот и слепил из похоти высокую поэзию. Похоть, она ведь как страх – жутко настоящая. А Хронос, если без обиняков, мастер позабористее. Нужны бы нам были эти китайские вазы, не будь им две тысячи лет? И позарился бы я на этих ангелочков, если б не патина? Когда вещь обрастает опытом, это уже и не вещь, а целый миф.
С людьми схожие метаморфозы происходят. Прабабка моя, Ольга Григорьевна, та, которая 1912 года рождения, старуха, в сущности, вздорная, потому как из бывших уездных актрис. Да ещё и жарила на сковородке всё подряд, даже то, что приличные люди варят или запекают. Однако рассказы её – про Колчака, который в Пермь пришёл, или про то, как хлеб в подполе морозили, а отец его потом топориком на куски рубил, или про войну, как про то, как она на работу, на завод, проспала и за это чуть в лагерь не загремела, но вывернулась – ушла медсестрой на фронт, где чего только не случилось, особенно любовь, слушались мною с тем же вниманием, как и «Мифы Древней Греции». Ольга Григорьевна, когда это всё вспоминала, враз молодела и из глупой старухи превращалась в свидетеля эпохи, с россыпью неповторимых бытовых мелочей, которые, как мне кажется, лучше любых анналов передают дух того времени.
Но вернёмся к ангелочкам в саду. Летел я на юг, хоть и один, хоть и с полупустым чемоданом, хоть и с решительным намерением вина в рот не брать. Зовут меня Владимир Павлович Вокулес, сам я из бывших немцев, мелкобуржуазных, ничем примечательным в истории России не отметившихся. Разве что была у нас аптека, да и ту пожгли в 1917 году, перепутав с пьяных глаз Вокулеса с Мойшей, то есть немцев с евреями. Как говорил мой отец, «обознатушки-перепрятушки», но перепрятушек не вышло. Оглядываясь назад, то есть совсем назад, за пределы своей биографии, я понимаю, что приставка «немец» сгинула в нашем роду задолго до моего рождения, в конце 30-х, когда национальности почти исчезли, уступив место слову «коммунист». Меня к немцам и вовсе отнести трудно, потому как говорю и думаю я исключительно на русском, а немецким владею на уровне протестантских гимнов, которые на той неделе распевал в кирхе на Екатерининской.